ЛЕГЕНДА О ВОДЯНОМ СТОЛБЕ
В некоторых случаях сохранены особенности авторской пунктуации.
(Повесть-притча)
Памяти всех
известных и неизвестных Бабьих
Яров и всех взорванных в прошлом
веке
Храмов Господних.
Словно тоска
по-какому-то безвозвратно ушедшему
сокровищу, память то и дело
возвращает меня к последним часам
жизни деда моей первой школьной
любви,
персонального пенсионера Ивана
Васильевича Аввакумова, к которому
мы с Мариной
случайно забежали в тот вечер.
К неожиданному появлению того
странного парня и последовавшей
после его прихода…
я даже не знаю, как это назвать, —
авария, катастрофа, стихийное
бедствие?.. Нет — не
то… Всё не то… Не те слова…
Вспоминая всё
это, я, вполне современный
двадцатитрёхлетний парень,
чувствую себя
уже далеко не молодым, — и мне
кажется, что в тот дождливый вечер и
в последовавшее
за ним утро я был причастен к
чему-то страшному и великому,
объяснить что пытаюсь и
не могу – как восстановить яркое,
но ускользающее из памяти —
сновидение. Но
временами мне кажется, что странные
и вроде бы не связанные друг с
другом события
того вечера, ночи и утра, имели
прямое влияние на наше прошлое,
настоящее и будущее.
С Мариной мы расписались сразу
после тех событий. Не могу
объяснить связно, но знаю
точно — не будь их, мы б никогда не
поженились. Так вот, иногда среди
ночи она
выкрикивает отдельные фразы из
загадочных речей того незнакомца.
Трясясь всем телом, она кричит —
что может произойти непоправимое.
А утром моя жена бесстыдно
улыбается и делает вид, что ничего
не произносила ночью. В
эти минуты она бывает почти
невыносима, и мне кажется, что с
помощью напускного
цинизма, она тщетно пытается уйти
от тех, неразгаданных нами, событий.
Но — буду
последователен.
В тот день, с
которого они начались, я, молодой
внештатник одной городской газеты,
выполняя халтурную редакционную
работу по интервьюированию
проживавших по
соседству со мной персональных
пенсионеров, посетил почти
полностью
парализованного, но ешё очень
бодрого и по-петушиному бойкого
старика Алексея
Ивановича Хромова. Очень похожего
на Суворова: такого же маленького и
с тем же
непокорным хохолком на голове.
Находясь в постоянном движении, он,
словно на боевом
коне, так и подпрыгивал в своей
инвалидной коляске, как сам Суворов
на вершине Сен-
Готарда, и — настигая французского
маршала Массену, и — драпая от него.
Когда я записал всё, что было нужно
для газеты, мы разговорились и,
неожиданно,
оказалось, что у нас есть один общий
знакомый, в прошлом крупный
особист, а теперь
тоже персональный пенсионер: Иван
Васильевич Аввакумов. Он так же
проживал в
нашем микрорайоне. Горячась всё
более и более, Алексей Иванович,
по-прежнему
подскакивая и жестикулируя в
коляске, как будто желая куда-то
улететь, рассказал мне,
как много лет назад он познакомил
Аввакумова с его женой, умершей
недавно в возрасте
шестидесяти девяти лет. Тогда она
была молодой цирковой артисткой. В
то время
Алексей Иванович сам хотел
поступить в цирк, и брат жены
Аввакумова обучал его
всяческим трюкам. Например, езде по
стенке на специальной машине. Как
когда-то давно
группа циркачей, среди которых была
также и жена Аввакумова, исполнила
какой-то
коронный номер, истолкованный в те
времена как нелояльный. И — всех
участников, в
том числе и жену Аввакумова,
выслали на Север. А он, уже тогда
занимавший крупный
пост в следственных органах, и
палец о палец не ударил, чтобы
как-нибудь ей помочь. Как
их десятилетняя дочка, стоя перед
ним на коленях, обливала слезами
его сапоги… Так что
пришедший за женой молоденький
особист несколько раз выбегал на
кухню и тоже
рыдал. Но Аввакумов был
непреклонен. И, когда его жену
увели, дочка с плачем бежала
через весь город невесть куда. Она
больше не хотела видеть отца. А
когда, выйдя из
заключения, мать, по каким-то
необъяснимым обстоятельствам,
снова сошлась с отцом,
она и тогда не захотела его видеть.
А у самого Аввакумова неожиданно
вспыхнула какая-
то болезненно-страстная любовь к
проклявшей его дочери.
— Прости меня, — чуть ли не со
слезами умолял он её, уже взрослую
девушку, —
Прости… Ведь сама Клавдия
простила… — Но она решительно
отказывалась прощать
отца. Но из всего этого я понял
лишь, что бежавшая когда-то через
весь город зарёванная
девочка была матерью пришедшей к
нам в девятом классе Наташи
Аввакумовой. А отец,
которого она тогда прокляла, был
дедом моей первой любви. И был, по
словам Алексея
Ивановича, причастен к гибели моего
деда, арестованного в тридцать
седьмом. Также
старик рассказал мне и о моём
прадеде. Одной из самых загадочных
фигур русского
терроризма. Шестьдесят лет назад он
всадил целую обойму в знаменитого
министра-
вешателя. Но в Большой Советской
энциклопедии значился как агент
царской охранки.
Сперва это мало заинтересовала
меня. Просто во время беседы с
Алексеем Ивановичем
мне снова захотелось увидеть
Наташу, как это случалось при
всяком связанном с ней
упоминании. В школе я безумно любил
её. Может быть — люблю и сейчас… И
— пока
Алексей Иванович с жаром
рассказывал мне о её и о моём деде, а
также о потрясших
Россию шести выстрелах моего
прадеда, я вспоминал недавний
телефонный разговор с
ней уже теперь: спустя пять лет
после окончания школы.
Она позвонила
несколько месяцев назад, просто
так, как бывшему однокласснику, и
стала
подробно рассказывать, как её
бросил парень, ради которого она
была готова на всё. Как
последние два месяца он всячески
замораживал отношения, а потом
предложил дружбу и
прислал приглашение в кафе «Аист»
на свою свадьбу. Наконец, мне это
надоело:
— Говори уж лучше об алкоголиках. О
нём я слушать не собираюсь.
— Хорошо. Сейчас трубку повешу.
— Ты знаешь — что я давно ждал
твоего звонка.
— Ой ли?
— Если по правде — то пять лет. С
того дня, когда ты пришла к нам в
девятом классе.
— Вот уж никогда не считала себя
красивой.
– Необычайное женское лицо:
сочетание властности и почти
польской мягкости.
Одновременно она похожа на певицу
Анну Бески и на какую-то королеву из
рода Марии
Стюарт, словно только что сошедшую
со старинных гравюр де Клуэ.
— Непонятно — но здорово. Откуда
это?
— Это моя дневниковая запись из
времён девятого класса. Тогда я ещё
позволял себе
такое. Да и Цвейга начитался.
— А что?
— Ту же Марию Стюарт. «Письмо
незнакомки». Ещё многое.
— А теперь огрубел и омужичился?
— Не знаю. К сожалению, твой голос
ничуть не изменился. Да, и ты тоже. Я
видел тебя
несколько месяцев назад. С ним. Ты
такая же, как тогда. Будто идёшь
между рядами парт.
— Красивая. Красивая. Он то же самое
плёл, покамест нужна на
часок-другой была. А
теперь на свою свадьбу приглашает**.
Повезло этому типу, — подумал я,
встретив её недавно в центре
города. Она застенчиво
улыбалась белобрысому амбалу из
параллельного класса, с которым шла
под руку. Теперь
я это отчётливо вспомнил.
— А когда встречались, так он
близко ко мне никого не подпускал!
Зачем? Ведь не любил
же! — слегка всхлипывая, продолжала
говорить Наталья.
— Мужское чувство собственности.
Хотя… женщины ревнивее.
— Много ты знаешь о женщинах! —
усмехнулась она.
А я почему-то вспомнил, как забрёл
со своей случайной знакомой —
Стаськой – на
какую-то вечеринку у Марины
Кораблёвой: тоже нашей бывшей
одноклассницы. Хозяйка
была пухлой миловидной брюнеткой с
очень стройными, не
гармонировавшими с телом,
тонкими ногами. Стаська совсем не
любила меня. На Маринкину ножку
кто-то случайно
капнул мороженым -пломбиром.
Засмеявшись, я шутя встал на колени,
чтобы слизнуть
сладкую ледяную кашицу, и —
вдруг — чуть не завопил со
страху. Кораблёва, по
крайней мере, вопила — сидя на полу.
— Извините… Я… Я вас —
опрокинула, —
буркнула ей Стаська, сбросившая нас
обоих на пол вместе со стулом.
— А ты помнишь Марину Кораблёву? —
неожиданно спросила Наталья.
— Помню. Незаменимый человек.
Всегда свободная квартира.
— Я не об этом. Я так ей завидовала.
Он любил её. Правда — как
пятнадцатилетний. Но
— ведь это лучше всего!
— Как? Он бегал за Кораблёвой?
Бывает же! В одной школе — а не знал!
— Ещё как бегал! Он, глупышка, мне во
всём признавался. Ещё злей любила
от этого!
Убить иной раз хотела!
— А меня не хотела?
— А тебя, представь, не хотела. Ну,
ладно. Пока. Может, и позвоню ещё.
— Снова через пяток лет?
— Не знаю. Теперь мне уже всё равно
с кем быть. Могла бы и с тобой. Но —
ведь ты мне
его не простишь! — И она повесила
трубку.
А вскоре после
этого, я узнал, что Наташа
Аввакумова вышла замуж за какого-то
иногороднего парня. Теперь же, сидя
у Алексея Ивановича, я отчётливо
вспомнил тот
телефонный разговор с ней. И ещё я
вспомнил, что возле Маринкиной
девятиэтажки был
пустырь, на котором после девяти
вечера молодёжь из ближних домов
прогуливала своих
собак. Собачья площадка — была
чем-то вроде нашего вечернего
клуба, где мы и собаки,
завидев собратьев, мигом забывали
друг о друге. Как-то, года три назад,
Маринка
выволокла свою рыжую боксёрку
Жанку и, отцепив с поводка, подошла
к остальным.
Кроме меня на пустыре пребывал
кучерявый Лёха Головешкин и две
соседские девочки:
одна с неврастеником догом, а
другая с трясущимся карликовым
пинчером.
— Слушай, тут одна подруга из
Горного института к твоему
телефону подбирается. Дать,
что ли? — спрашивала меня в этот
момент миниатюрная хозяйка
карликового пинчера.
— Что это ещё за сватовство? Чтоб я
об этом больше не слышала! — сходу
ввязалась в
разговор Маринка. Я знал, что в этом
насмешливом тоне была спрятана
изрядная доля
недовольства, но тогда меня это не
интересовало.
— Что ты, Мариночка, я не мужчина —
а рыба.
— Знаем мы таких рыбочек. Как их в
одном неприличном анекдоте
называют?
— Извини. Запамятовал.
— Ну, ладно. Тогда зонт держи. — Она
ткнула мне привезённый отчимом,
лётчиком-
международником,
сорокапятирублёвый «парашют». И
пока Жанка делала свои дела и
нахраписто облаивала местных
алкоголиков, я держал его над
Маринкиной головой.
Накрапывал мелкий дождь.
— Домой, Жан! — крикнула, наконец,
Кораблёва и, заарканив вилявшую
рыжим
обрубком боксёрку, потащила её,
упиравшуюся всеми четырьмя лапами,
к подъезду.
— Марин, парашют свой забыла!
— Устал, что ли?
— Да нет, вроде.
— Ну так неси дальше! — Собачницы
за моей спиной начали потихоньку
хихикать, но
когда она и в подъезде не
обернулась, чтобы взять зонт, а
поднявшись в лифте и впустив
меня в квартиру, сказала, что мать с
отчимом на даче и всю ночь будет
пусто, я понял,
чего она хочет.
— Нет… Нет… Не могу… Потом
как-нибудь…. — и помчался к лифту.
— Ну и лапоть же ты! —
пренебрежительно хмыкнул
кучерявый херувим Головешкин.
Собачницы, хотя и умирали со смеху,
но поглядывали на меня с лёгким
презрением.
— Да, идите вы все — знаете куда! —
взревел я, мне показалось, что
Кораблёва так же
презрительно разглядывает меня
из-за штор.
А теперь, после разговора с
Алексеем Ивановичем, мне почему-то
до ужаса захотелось
увидеть ту — замужнюю и
проклятущую – Наташу Аввакумову.
Но позвонил я другой,
ждавшей, как оказалось, только меня
одного. Позвонил я Марине
Кораблёвой: Вечно
ревновавшей меня к Наталье.
— Здравствуй, моя безответная
любовь! Как ты там? — весело сказала
Маринка, тут же
узнав мой голос. Теперь оставалось
выяснить — не на много ли
уменьшилась та же доля
настоящего в этом вечно шутливом
тоне.
— Марин, а что если я сейчас к тебе
приеду?
— А у меня никого нет. Мать с
отчимом на даче. Как тогда, помнишь?
Тебе, очевидно,
будет не по себе.
— Мариночка, это отлично — что
никого нет! Я так хотел, чтоб ты была
одна!
— Скажите-ка, какие мы стали смелые.
Давно ль?
— Марин, ради того — что могло быть.
— А как же Стася?
— К чертям Стасю!
— Ты с ней больше не встречаешься?
— Нет! Честное слово — нет! Да я её
— после той пломбирной истории и в
глаза не
видел!
— Ну, ладно… Приезжай…
Я приехал. Был нежным. Ведь теперь
над ней была тень — той. Была
близость с
неразделённой любовью парня,
безнадёжно любимого Аввакумовой.
Моя очередная
схватка с тенями. Я и не мог толком
объяснить — зачем притащился сюда,
но чувствовал,
что всё только начинается. Странная
неудовлетворённость, объявшая меня
после
разговора с Алексеем Ивановичем,
лишь слегка притупилась, но меня
по-прежнему куда-
то неудержимо влекло. Как будто
этот старикан из своей инвалидной
коляски послал меня
«неведомо куда» и, как в сказке,
велел принести «неведомо что».
— Слушай, а чего это ты вдруг
вспомнил, позвонил, приехал? —
неожиданно спросила
Марина.
— Почём я знаю… — Сияя, она
вспоминала, как когда-то давно я
хотел слизнуть с её
коленок мороженое, а Стаська
опрокинула нас обоих на пол.
— Я так испугалась… Так
испугалась…Когда это было?
— Ой, давненько. Ещё в школе. Тогда
за тобой ещё бегал Платонов из
параллельного. Я
лишь недавно об этом узнал.
— А, припоминаю, — устало зевнула
Кораблёва, — громила с копной
светлых волос…
— Он тебе нравился?
— Нет… Нисколечки… Совсем не
люблю блондинов... Я по тебе тогда
просто с ума
сходила. Я тебя всё это время ждала.
— Спасибо, Мариш.
— За что?
— Почём я знаю. Пойдём-ка,
прошвырнёмся.
— Куда это тебя ещё тянет?
— Успокойся, Мариш. Мне просто
хочется прогуляться по старым
местам.
— Например, пройти мимо дома
Наташеньки Аввакумовой.
— Это уже не имеет значения. Ведь
она замужем.
— Ну и что из этого?
— Ненавижу. Больше Стаськи её
ненавижу… И — боюсь! — процедила
она, после чего
стала неохотно одеваться.
— Ну, что зайти хочется? —
язвительно спросила Марина, когда
направляясь в сторону
городского Парка культуры, мы
прошли мимо большого
четырнадцатиэтажного дома.
— Да кончишь ли ты об этом?! Ведь
сказано — всё! — резко одёрнул я
Марину, делая
вид, что Наташа Аввакумова уже в
прошлом. Она грустно посмотрела на
меня. И я в
сотый раз попытался её разуверить.
И она, вроде бы, согласилась со
всеми приведёнными
мною доводами, но я чувствовал, что
окончательно успокоить её мне так и
не удалось. А
когда мы дошли до парка, погода
неожиданно испортилась. И всё более
мрачнел наш
душевный настрой. Я невпопад
отвечал на её вкрадчивые вопросы. А
она всё больше
хмурилась, наконец медленно
произнесла:
— А… ведь ты и скрыть-то не можешь,
что рвёшься к ней.
Я так и остался стоять с открытым
ртом. Вдобавок ко всему —
неожиданно хлынул
дождь. С каждой минутой он
становился всё сильней и сильней. И
я предложил ей
пробежаться лучевой просекой,
сказав, что знаю кратчайший путь к
набережной реки, по
которой часто курсируют автобусы.
Но там нас ждала очередная неудача.
Я уже давно не
был в этом районе и не знал, что
помимо нового жилого массива, в
месте примыкания
парка к набережной воздвигается
колоссальная, на тысячу человек,
танцплощадка.
Огромный, покрытый брезентом
настил, подобно круглому озеру,
лежал в изножье
готового его подцепить подъёмного
крана. Автобусов, разумеется, не
было. Набережная
была перекрыта.
Я стоял, как дурак, и, словно сам всё
это подстроил, лепетал какие-то
неуклюжие
оправдания.
— Ну что? Обмануть захотел?
Автобусы то здесь уже два месяца не
ходят. Перекрыто всё.
Вот танцплощадочку завтра
поставят, тогда-то они и
задвигаются, — сказала она, глядя
на
меня прокурорским взглядом. — Я
ведь нарочно за тобой побежала.
Посмотрю, думаю,
как он выкручиваться станет? А то,
вишь, всё равно ему: что через
набережную к
автобусу, что — через центральный:
мимо Наташенькиного дома.
Я безнадёжно оглядел громоздящийся
у самой воды (он был воздвигнут на
намытом из
реки песке, до этого здесь были одни
овраги) современный жилой массив.
Дымящиеся тут
же, невдалеке, фабрики. Новый
вагоноремонтный завод. И — похожее
на современную
школу - белое здание детсада.
— Придётся в самом деле топать
через центральный, — тупо сказал я,
— не будем же мы
тащиться по песку.
— Можно подумать, что ты боишься —
как бы он ни набился мне в туфельки.
Его уже и
здесь достаточно. Ну да ладно! Так
бы уж и говорил, что мимо её окон ещё
раз пройти
хочешь! — И, скинув туфли, она пошла
по мокрому песку впереди меня. Я
только махнул
рукой. Переругиваясь, мы кое-как
доплелись до центрального выхода. А
спустя
пятнадцать минут вышли к тому
самому дому: к логову любимой и
ненавистной Натальи.
И мне только казалось, что я ускоряю
шаг, на самом деле я замедлял его:
немели ноги,
коченел язык, и, придумывая всё
новые и новые оправдания, я даже и
не заметил, как мы
трижды обошли вокруг него. Наконец,
Марине это надоело, и она потащила
меня к
хорошо знакомому нам обоим
третьему подъезду. Нужная дверь
открылась сама по себе.
Марина даже не успела нажать на
кнопку звонка. Сильно располневшая
первая любовь
стояла на пороге во всей своей
заматеревшей красоте.
— Ну и силён же ты, — победно
усмехнулась она, — три раза вокруг
дома обошёл.
Рассмешил-то как. Чуть с
подоконника не свалилась. Ну,
проходи. Всё равно никуда от
меня не денешься, — и, прищурившись,
странно посмотрела на меня. Маринку
Наталья
словно и не замечала.
Затем она провела нас к накрытому
на четыре персоны столу.
— Садитесь, ребята. Это я — пока вы
вокруг дома кружили — сотворить
успела. А может,
— она снова странно посмотрела на
меня, — ещё раньше. Когда ты с
утречка к Алексею
Ивановичу забегал. Представляю —
что он тебе про всех нас наговорил.
Ещё сильней
меня хотеть будешь! Да, радость?
Словом, давненько я тебя поджидаю.
— Да знаешь ли ты! — начала было
Маринка.
— Успокойся, Кораблёва. Твой. Твой
— останется. И в загс скоро пойдёте.
Вот увидишь,
— мгновенно смягчилась Наталья. —
Это я ведь только так, смеха ради. А
на самом деле я
ни одну, даже самую последнюю
стервозу, не обижу. Вот мужиков —
это дело другое.
Аллергия у меня на них. Хотя — вот
ему я ещё ни разу не изменяла, —
кивнула она в
сторону мужа, красивого парня с
правильными, но не запоминающимися
чертами лица,
который пока отмалчивался. —
Правда, Саша? Хотя откуда тебе
знать!? Но — чистая
правда. И не потому — что не с кем…
Ну да ладно, садитесь, — закончила
она, и усадила
нас за стол, а сама, подогнув ноги,
интимно устроилась в стоящем
неподалеку от стола
большом кресле.
— Наташенька — добрая! Наташенька
никого не обидит… Вот только её
саму, —
продолжала она хрипловатым
голосом, — у кого-то написано… Я
ещё в самодеятельности
заучила. Кажется, это был рассказ о
подстреленном на войне охотнике…
Там были слова:
«…один на один с болью, мучаясь
бессонницей пять недель подряд, я
вдруг подумал
однажды ночью, а каково бывает лосю,
если попасть ему в плечо и он уйдёт
подранком, и
в ту ночь, лёжа без сна, я испытывал
всё это за него — всё, начиная с
шока от пули и до
самого конца, и, будучи не совсем в
здравом уме, я подумал, что это
воздаётся по
заслугам мне одному за всех
охотников. Потом, выздоровев, я
решил так: если это и было
возмездие, то я претерпел его и, по
крайней мере, отныне отдаю себе
отчёт в том, что
делаю. Я поступал так, как поступали
со мной. Меня подстрелили, меня
искалечили, и я
ушёл подранком…»***. Вот так-то и
ушла Наташенька подраночком, —
закончила она,
обводя нас замутнённым взглядом.
— Алкоголичка несчастная. Небось —
с утра киряет, — брезгливо шепнула
мне Маринка.
И только теперь я понял, что Наталья
сильно пьяна. Уже не обращая на нас
никакого
внимания, она прерывисто
продолжала:
— Андрей…. Андрюшенька Платонов…
Я ещё не одного из-за него слопаю.
Ведь у нас с
ним уже и документы в загсе лежали.
И стол в ресторане заказан был. И
полюбил он меня,
вроде… А тут его дед — хрыч
иногородний — объявился… Ох и
закондёхали ж меня эти,
иногородние, — покосилась она в
сторону мужа, — на свадьбу нашу,
видите ли,
пожаловал. Вот и не было у нас с
Андрюшенькой свадьбы.. Мой-то
дедушка, Иван
Васильевич, когда нас с Андрюшей и
на свете не было, его деда на десять
лет в лагеря
упёк… А нас тогда и на свете не
было.. . И свадьбы нашей в прошлом
году тоже не
было… Вот так-то оно.
— Платонов? Подожди, это какой
такой Платонов, словно не видя её
состояния, громко
спросила меня Марина, — уж не тот
ли, что за мной в девятом классе
ухлёстывал, а на неё
тогда и смотреть не хотел?
— Ах ты — гадина, — медленно,
враскачку, подошла к ней Наталья, —
А я-то её сперва
пожалела! Так я у тебя теперь, — она
ткнула в меня пальцем, — вот этого
отобью! Ведь
ты меня по-прежнему любишь, радость!
— И , тяжело дыша, она села ко мне на
колени.
А затем, быстро вскочив и указав мне
на мужа, отчётливо произнесла:
— А ну, выруби его за то, что я с ним
теперь живу! — Я и её муж
одновременно вскочили
со стульев и, стоя друг против
друга, оба не знали — что делать.
— Что стоишь? А ну — выруби его за
то, что я с ним до тебя жила! —
взвизгнула она
мужу, глядя теперь уже на меня.
— Сумасшедшая, ведь этого не было!
— хотел выкрикнуть я, и не мог, так
как в
следующую секунду она, повиснув на
мне, завораживающе шептала:
— Радость, ведь ты меня по-прежнему
любишь?.. Ну, так вырубай же его…
Хочу
посмотреть — как он грохнется… —
На какое-то мгновенье я вспомнил,
что дед её
уничтожил моего деда, и чувствовал,
что никогда так не хотел подмять её
под себя, как
сейчас. Я двинулся на мужа. Но
оказавшаяся между нами Маринка
выволокла меня на
лестницу. А следом муж Натальи —
вышвырнул мою куртёнку. Сделав
несколько
попыток сломать дверь, я вдруг
обмяк и позволил ей втащить меня в
лифт.
— И как только Сашка терпит?
— Будешь терпеть, когда эта стерва
его до сих пор не прописала.
Лимитчик, — донеслись
до меня голоса соседей по
лестничной клетке.
А дальше идёт то, с чего и
начинается всё моё повествование.
Очутившись под
непрекращавшимся вечерним
дождичком, я снова почувствовал в
себе
неудержимую тягу куда-то. И – вдруг
– ясно осознал, что после разговора
с Хромовым,
мне захотелось побывать не только у
моей первой и неразделённой любви
— Натальи, но
и у её деда — старика Аввакумова,
который, по словам Алексея
Ивановича, имел прямое
отношение к гибели моего деда в
тридцать седьмом. Благо, он жил
неподалеку от своей
замужней внучки: через две
девятиэтажные башни. Старик открыл
дверь, и я, тут же с
порога собрав последние остатки
юношеского максимализма, осыпал
его оскорблениями.
Я сразу заявил ему, чей я внук, и
напрямую обвинил его в убийстве
своего деда. А потом
мы прошли в квартиру, и, уже лучше
разглядев старика, ведь до этого я
его почти не
видел, почувствовал невыносимую
тоску по каким-то древним и мощным
стихиям —
сгнившим в этом — несомненно
незаурядном – человеке. Своим
неповторимым хищно-
чувственным оскалом он
одновременно напоминал
восстановленный академиком
Герасимовым и как будто оживший на
глазах скульптурный облик своего
тёзки Ивана
Грозного и бессмертного, как Кощей,
— старика Карамазова. Да, и халат на
нём был
невыносимо алый: то ли — ханский, то
ли всё тот же — карамазовский. И
от него,
словно от восставшего динозавра,
исходило чудовищное отрицательное
обаяние. Я
смотрел на него, как специалист по
змеям на какой-нибудь редкостный
экземпляр
королевской кобры.
И, кажется, даже любил его в этот
момент — любовью исследователя, а
может –
следователя, столкнувшегося
впервые лицом к лицу, с каким-нибудь
наиболее
колоритным преступником. Он и
отталкивал от себя, и страшно
притягивал. Одним
словом — Шерлок Холмс и профессор
Мориарти.
Очутившись у него, мы с Мариной из
современного жилого массива, с его
стройками и
многоэтажками, попали в какую-то
другую, застывшую — Бог знает где —
реальность. Во
всей его, кажущейся безразмерной,
как будто астрально расширенной
квартире,
превалировали два, словно
выдавленные из гигантских тюбиков
с красками, густых цвета:
красный и чёрный. С небольшим
добавлением жёлтого колорита.
Повсюду висели
рдяные, как его ордынский халат,
восточные ковры. И чёрные, будто
обугленные иконы,
портреты. А так же увеличенные, как
зависшие над землёй чёрно-жёлтые
грифы,
фотографии мрачных времён, так и
летящие на тебя. И отовсюду, как
разъярённые
пантеры, скалились привезённые из
разных африканских стран племенные
идолы красно-
чёрных мастей. В некоторых углах
по-лягушачьи застыли готовые
неведомо куда
прыгнуть золотые Будды. И вся
квартира своей сгустившейся,
словно насосавшаяся
пьявка, красно-чёрно-жёлтой тьмой
была похожа то ли на средневековую
темницу, то ли
на захламлённую часть древнего
языческого храма.
Да, воистину мы, как неразумные
налётчики, влезли в какую-то
вневременную чёрную
дыру, где время остановилось — как
сбившийся с пути Чёрный рыцарь или
Черный
монах. Наконец, старик заговорил.
Спокойным, чуть издевательским
тоном учёного циника, а
может – и изувера, он сказал, что
жить ему остаётся недолго и поэтому
он расскажет мне о
моём деде, и не только о нём.
— Что же вы, молодой человек,
думаете, что я буду, так сказать,
извиняться за то, что
тридцать лет назад пристрелил
вашего дедушку? Ошибаетесь, мне это
совсем не нужно.
Да, за это и не извиняются. Я хочу
только одного: чтобы вы узнали
правду не столько о
нём, сколько о том страшном, — он
хищно и горько усмехнулся, — что
привело — в
конце концов — к этому… Ну, как это
говорилось раньше? К погибели души,
что ли?
И мы сели за
стол. И он рассказал мне и Марине о
моём деде, не шедшем, насколько это
было возможно в те времена, на
крупные сделки со своей совестью, и
не сумевшем
поэтому перешагнуть через год
тридцать седьмой. А он уничтожил
его, едва ли не плача
при этом.
— Тогда я ещё мог плакать, — тяжело
вздохнул старик. Но в целом, по его
словам, мой
дед мало чем отличался от основной
массы тогдашних патрициев, и я
соглашался со
стариком Аввакумовым. К тому
времени, несмотря на последние
приливы юношеского
негодования, я уже никого и ничего
не идеализировал. Гибель деда была
следствием
очередной внутренней разборки
между своими «партайгенносе»:
пожиравшими друг
друга, словно революция и
опричнина.
Поведал старик Аввакумов и о моём
прадеде, заключавшем в одном лице
смелого
террориста и подлого провокатора,
вращавшегося меж революционными
боевиками и
черносотенным отребьем. Между
«святыми убийцами» и продажными
агентами охранки.
Уж не знаю — кто хуже, или наоборот
— лучше. У него было явное
раздвоение личности:
временами он чувствовал себя более
близким к охранке, а временами – к
тем, кого
выдавал. О страшной раздвоенности и
нелепой надежде — хоть на миг
выскочить из
неразмыкаемого круга. О борьбе
мучительной, ведущей к
самоуничтожению. О шести
выстрелах в Царской опере и
отчаянной перестрелке с конвоем из
второго револьвера. О
том, как он лежал в нескольких шагах
от запасного театрального выхода,
уже
освобождённый от мучений, и,
казалось, отдыхал под ударами
жандармских сапог, как
пинаемое волнами равнодушное тело
матроса.
А ведь сей-то
министр-вешатель, по словам старика
Аввакумова, был ой какой для своего
времени распрогрессивный человек.
Как помещик Кошкарёв из второго
тома «Мёртвых
душ» считал, что все беды на Руси
кончатся, если всех деревенских
мужичков переодеть в
немецкие платья, так этот министр
думал, что кончатся они, если
сделать их всех
поголовно американскими фермерами,
и посему вовсю разрушал сельскую
общину. А её-
то, родимую и болезную, аки Микулу
свет Селяниновича, так любили и
товарищи
террористы, «вьюноши бледные со
взорами горящими», и высохшие, как
мумии
египетские, старцы из Высшего
Монархического Совета. А он-то,
Микулушка, знай себе
на ус наматывал: что это господа
помещики да учёные, так перед ним
заискивают, знать
задобрить, хотят, купить задёшево.
Есть, значит, у них перед ним,
мужиком, грех
Великий, ему покуда неведомый: нет,
не купите господа благородные, а
петуха красного
всё равно получите. Вот и получили в
семнадцатом от «богоносца свого». А
министра
того многострадального
возненавидели люто и «мумии
египетские», и «вьюноши
горячие». Вот и прошёл мой прадед,
боевик-террорист отчаянный, в Оперу
царскую, да и
предъявил у входа удостоверение
агента-охранного, и — в последний
раз раздвоившись,
словно оборотень, стрелял — и — как
революционер, и — как монархист. Да,
недаром за
два дня до этого, с полной
безнадёгой в голосе «Мне уже всё
равно — откуда полетят
пули — слева, или — справа», —
произнёс несчастный министр.
И ещё об одном
человеке поведал нам в тот вечер
старик Аввакумов, о неком
жандармском ротмистре, который до
революции охотился за ним и за моим
дедом.
— Но потом роли переменились, —
печально усмехнулся он, — ротмистр
ушёл в
подполье, а охотиться за ним стал я.
И наконец спустя десять лет мне
удалось его
арестовать.
При первом же допросе я с ужасом
убедился, что в нас обоих произошла
разительная
перемена. Что всё лучшее, бывшее во
мне когдатошнем, перешло теперь в
этого
жандарма.
Передо мной теперешним — сидел я —
прежний. Чистый и неподкупный, я
презрительно
разглядывал себя нынешнего,
съёжившегося под портретом отца
родного. — И он стал
рассказывать о каком-то, почти
неизвестном нам монстре, которого
называл — то
великим диктатором, то восточным
деспотом, а то — и отцом родным: —
Так вот,
молодые люди, в тот год отец родной
проиграл на выборах. В свой первый и
последний
раз — он проиграл такому же
ветерану партии, в отличие от него,
отца родного, почти не
изменившегося за то время, что
партия пребывала у власти. Хотя сей
примерный крепыш-
кибальчиш, сей мальчик из Буржума,
тоже натворил немало, — затрясся он
в клокочущем
клёкоте-смехе, взметнув вверх полы
алого халата, как опустившийся на
жёлтое брюхо
пустыни старый стервятник.
– И вот, отец родной должен был
отдать ему свои полномочия, но он, —
теперь уже с
видом умудрённого, покрытого
песком и пылью не то варана, не то
скорпиона,
продолжал старик, — не хотел
расставаться со своими
полномочиями, — поэтому и
решил убрать своего старого друга,
хотя по-своему даже любил его. Но
власть — он
любил больше. Это говорю вам я,
положивший за него всю свою жизнь и
оставшийся из-
за этого совершенно одиноким.
Впрочем, как и он сам. И если б на
огонёк не зашли вы,
посторонние молодые люди, кому б
ещё я мог поведать об этом —
заслуженном мной
безмерном одиночестве в свой
первый и последний раз… и вот, –
то ли шептал, то ли
шипел старик, — накануне того дня,
когда он был должен передать
полномочия, отец
родной вызвал соратника в свою
резиденцию и сказал… Надо
признать, что его колючие,
как у тигра, зеленовато-жёлтые в
обычной деловой обстановке глаза,
становились, если
ему это было нужно, какими-то
женственно-мягкими:
золотисто-карими. И отец родной
казался необычайно человечным…
Кстати, несколько лет спустя, во
время командировки
на Запад, я видел, как вот таким же
добрым светом, из-под опущенной на
покатый лоб
чёлки, лучились серо-голубые глаза
другого деспота эпохи… В нём тоже
было что-то
женственное. Надо сказать, что
вблизи от этого второго не
исходило ничего
демонического: так — обычная тихая
вежливость провинциального
австрияка. Чёрт знает,
какой дьявол вселялся в него, когда
он начинал истерично выкрикивать
свои
зажигательные речи. Между прочим, я
до сих пор горжусь, что наши славные
мародёры,
когда взяли тот дерьмовый
заштатный городишко, где он
когда-то родился, не оставили в
нём ни одной не изнасилованной
бабы. Да и в самой весёлой Вене —
тоже.
К своему стыду, я — если и не умом,
то душой, полностью согласился с
этим старым
опричником. — Так вот, —
продолжал говорить старик
Аввакумов, переходя опять к первому
монстру,
— поздравляю тебя, сказал отец
родной со своей обезоруживающей
улыбкой, с
величайшим наслаждением буду
работать под твоим руководством. Но
мне нужны ещё
только две недели, чтобы
подготовить и сдать тебе свои дела.
Дай мне эти две недели.
Дашь, ладно? А сам, тем временем,
закругляй свои. Прямодушный
соратник дал ему эти
две недели. А спустя десять дней —
он был убит.
— Уж не вы ли его убили? — нехорошо
усмехнулась Марина.
— Нет. Я не убивал соратника. В тот
год я взрывал наш городской храм, —
оскалившись,
то ли по-вольтеровски, то ли
по-карамазовски, в тон ей ответил
старик.
И — лишь только он упомянул о храме,
как в ту же секунду раздался резкий
звонок в
дверь.
— Кто бы это мог быть? Наташке,
внучке, не до меня. У неё — муж.
Неужели дочка? — И
на его, и без того раскрасневшиеся
глаза, навернулись слёзы.
«Интересно, когда он
плакал в последний раз?» — невольно
подумал я.
Чуть ли не перекрестившись, он
побежал к дверям. Я и Марина
невольно двинулись за
ним: На пороге стоял ещё молодой,
лет тридцати, человек, в залатанном
джинсовом
костюме, узкоплечий, с чёрными
мальчишескими глазами на довольно
нездоровом лице.
Я, Марина и старик с удивлением
уставились на него.
По его слипшимся тёмным волосам и
отяжелевшей от воды джинсовке
можно было
судить, что он, как и мы с Мариной,
изрядно промок. А в его истоптанные,
и когда-то, по-
видимому, модные ботинки, так же,
как и в Маринкины туфельки, набился
мокрый песок.
— Где же это ты его поднабрал? Можно
подумать, что за нами от самой
набережной
тащился. Ведь больше неоткуда, хоть
весь городишко обойди, — весело,
сразу же перейдя
на «ты», улыбнулась ему Маринка.
— А потом вместе с нами в гостях
был, — подзадорил я её, после чего
она надула губки.
— Не волнуйтесь. В ближайшие дни вы
оба пойдёте в загс, — успокоил её
незнакомец, —
ведь об этом вам сказала та
несчастная женщина. — Он тоже
весело посмотрел на
Маринку и словно осветился изнутри.
При этом его осунувшееся
ассиметричное лицо
вдруг округлилось и стало почти
детским.
—Ты так думаешь? — доверчиво
спросила она, взяв его за руку. И тут
же, с чисто
женской непоследовательностью,
воскликнула: — А что ты делал на
карьере?
— Послушай, друг, а откуда ты
знаешь, куда мы заходили потом? —
спросил я.
— Об этом тоже потом, — шутливо
проговорил он, — а затем быстро
обернулся к старику
Аввакумову.
В этот момент мы прошли из коридора
в комнату, и я был поражён внезапно
приключившейся с ним переменой:
лишь только он в упор взглянул на
старика, его, за
секунду до этого почти по-детски
округлое, лицо превратилось в
прежнюю осунувшуюся
маску, и он словно прибавил себе
неимоверное количество годов, так
что я даже
застеснялся, что секунду назад
говорил ему «ты». Вежливо
осведомившись, что имеет
честь говорить с персональным
пенсионером Аввакумовым, он сразу
же перешёл к делу.
— Очень сожалею, что так поздно
побеспокоил вас, пожилого человека,
но моё дело не
терпит отлагательства. Вы ведь
знаете, — он в упор посмотрел на
старика Аввакумова, —
что в зоне нового микрорайона, в том
самом месте, где парк смыкается с
песчаным
карьером… В том самом месте — где
тридцать лет назад немцы
производили массовые
расстрелы…
— Это там, где мы недавно были? —
тихо перебила его Марина.
— Да, на том самом месте, где, скинув
туфельки, вы шли по мокрому песку
босиком, —
подтвердил он, — но это не страшно.
Страшно — когда зыбучим песком
забивается
человеческий разум и человеческая
память. Постепенно в нём, от всех
потаённых
подпочвенных вод, скапливается и
пытается вырваться на волю большая
и тяжёлая влага
негодования и возмездия. Наконец,
вода восстаёт и, вырвавшись из
песчаного плена,
сплющивает и давит всех, кто хотел
сделать из неё и песка — средства
забвения своей
земной совести. Она душит таких
забывчивых людей. А мокрый песок —
забивает им
рты…
— А мы ничего не знали обо всём
этом, — так же тихо произнесла
Марина.
— А тридцать лет назад там
подрагивала земля… — Людей было
столько, что многих
закопали живыми.
— Почему мы об этом не знали? —
спросил я старика Аввакумова.
—А зачем? — с деланным равнодушием
произнёс он и тут же осёкся.
Незнакомец по-
прежнему в упор смотрел на него и
монотонно продолжал:
— Так вот… На том месте, где
тридцать лет назад шевелилась
земля, собираются завтра
водрузить огромный дощатый помост,
на котором будут отплясывать ваши
внуки. Вот
только будут ли, а, дедушка? — как-то
уже почти по-блатному подмигнул он
старику, —
как бы она снова не зашевелилась,
земля-то… А? — И прежним
бесстрастным голосом
добавил:
— А ведь на этом месте был
расстрелян и ваш друг Серёжа
Никитин.
За несколько
секунд до того, как командовавший
расстрелом веснушчатый немецкий
обер
гаркнул своё — Фоер! —
военнопленный политрук Сергей
Никитин неожиданно увидел
его. Он стоял прямо против него,
Никитина, среди согнанных в ров
женщин, стариков и
детей.
— Как же так!? Ведь он погиб три года
назад, по дороге в лагерь!? — успел
подумать
Никитин, — и больше он ни о чём не
думал.
— Да, ваш друг
Никитин был расстрелян именно на
этом самом месте, где ваши
теперешние друзья из Горсовета
собираются воздвигнуть эту
огромную танцплощадку.
Но только воздвигнут ли они её? Вот
в чём —вопрос? — продолжал
незнакомец прежним
бесстрастным голосом, от которого
старику Аввакумову – я видел это
ясно – постепенно
становилось не по себе, и — чтобы
хоть что-то сказать, он с трудом
выдавил:
— А что же им помешает?
— Очевидно, то же, что некогда
помешало воздвигнуть большое
общественное здание на
месте взорванного вами храма.
Бойтесь – вызвать на себя гнев –
воды и песка. Это две
страшные силы!
При этих словах старик съёжился. Он
словно силился и не мог вспомнить
что-то — уж
очень важное. И — вдруг… Это было
у стен храма.
Той лютой зимой — тридцать три года
назад — его собирались
сносить, и вокруг — на огромном
белом пространстве —дневала и
ночевала ни одна сотня
верующих. Людям так и не верилось,
что храм будет взорван. Но
временами некоторые из
них подбегали к гарцующим вдоль его
стен нарядам конной милиции и
начинали
неистово вопить:
— Ничему не бывать! Коли храму не
бывать — так и ничему не бывать!
Вода будет!
Вода!
Они уже знали, что на месте оного
храма – по распоряжению Горсовета
— будет
воздвигнуто некое огромное
общественное здание. В один из
таких метельных январских
вечеров двое молодых особистов,
Никитин и Аввакумов, проходили мимо
стен храма. В
этот момент наряд конной милиции
разгонял очередную толпу верующих,
среди которых
затесался какой-то странный
молодой человек, в лёгком, не по той
зиме, сером
интеллигентском платьице. Сурово
взглянув на не в меру
разусердствовашегося
молоденького старшину конной
милиции, он спокойно сказал:
— А не думаете ли вы, что здесь — и
на самом деле будет вода? И… —
незнакомец хотел
сказать что-то ещё, но Аввакумов,
тем временем, предъявил старшине
своё особое
удостоверение и велел задержать
его.
— Может, не надо… Ведь знаешь, как
теперь… По нынешним временам… —
попытался
заступиться Никитин, но Аввакумов
был непреклонен.
— Свидимся ещё! — сказал
незнакомец им обоим, Аввакумову и
Никитину, уходя под
конвоем молоденького старшины,
бойко спешившегося с седла. А
спустя несколько
месяцев Аввакумов и Никитин узнали,
что неизвестный, личность которого
установить
так и не удалось: ни паспорта, ни
каких-либо других документов при
нём не оказалось,
был отправлен в один из Северных
лагерей и скончался по дороге.
— Как же так! Ведь он умер три года
назад на этапе! — успел подумать
военнопленный
Никитин.
— Фоер! — хрипло скомандовал
руководивший расстрелом немецкий
офицер.
— А ведь на этом месте погиб и ваш
друг Серёжа Никитин, — как бы
невзначай повторил
незнакомец, — я, конечно, понимаю, —
он слегка понизил голос, — что вы
пенсионер,
человек больной и старый. И что не
далее как завтра танцплощадку
должны будут
непременно водрузить. И —
непременно на это самое место…. Но
— всё же… Всё же …
У вас ещё такие связи, к тому же
многие сидящие в Горсовете
товарищи, вам премного
обязаны. Так попытайтесь — хоть раз
в жизни сделать невозможное! Ну,
хоть раз в
жизни! Подумайте, кого вы спасёте в
первую очередь? — с мольбой и
угрозой закончил
он. Старик долго смотрел в пустоту.
— Нет, — наконец выдавил он.
— Ну что же, — сказал принявший
свой прежний вид незнакомец, — в
районе
Набережной находится большой жилой
массив. Две фабрики.
Вагоноремонтный завод. А
главное, — он снова понизил голос,
— детсад. И всё это построено на
намытом песке.
Подумайте, — не опасно ли иметь
дело с такой почвой? — Незнакомец
замолчал и словно
вобрал в себя всего старика
Аввакумова своим странным взглядом
— не грозным, но
беспощадным.
И старику Аввакумову почему-то
вспомнился тот, тридцатитрёхлетней
давности зимний
вечер. Наряды конной милиции, и
толпы верующих на снегу. Их
неистовые крики: —
Вода будет! Вода! — А ведь и в
самом деле — вода!.. Вода и есть…
Почва, вишь, на этом месте топкой
оказалась. Любой цемент размывало.
А вот храм каким-то чудом столько
лет простоял! А
как снесли его, так ничего другого
земля и не принимала. Любой
фундамент в себя
засасывала… Вот и стоит теперь
бассейн — на месте храма.… —
задумчиво
пробормотал старик, поглядев в
окно.
— Вот-вот… о детсаде подумайте, —
как бы невзначай, проговорил
незнакомец и молча
направился к выходу. Старик забежал
вперёд и, загородив собой входную
дверь,
несколько минут как-то странно,
словно заново увидев, разглядывал
его. И вдруг, мигом
обмякнув, безнадёжно выдавил:
— Не могу… Всё равно не могу… Не в
моих это силах… — А незнакомец так
же
безнадёжно махнул рукой и, уже не
обращая внимания на освободившего
ему проход
старика, равнодушно хлопнул дверью.
Я и Марина хотели направиться вслед
за ним, но
старик Аввакумов преградил нам
дорогу.
— Не оставляйте меня, молодые
люди… Побудьте со мной эту ночь… —
И в глазах его
была такая растерянность, что мы
невольно повиновались. Радостно
засуетившись, он
провёл нас в отдельную комнату, и,
мигом позабыв обо всём, мы снова,
второй раз в
жизни, стали друг другом. А
возвращаясь на землю, я отчётливо
слышал, как метался за
стеной старик.
— И чего это ему не спится… Мне
кажется, что все… Ну абсолютно все
— сейчас очень
хотят спать? — устало спросила
Марина.
— Этот парень напугал его.
— Странный какой-то… И откуда он
только свалился?.. Ты его до этого не
знал?
— Да, нет. Он ведь не из нашего
района.
— А ты знаешь, — блеснула она в
темноте глазами, — у меня, — она
слегка замялась, —
ну, словом, нам нельзя было делать
этого ни днём, ни сейчас… Но, я так
боялась, что ты
снова убежишь…
— Ты что — боишься подзалететь?
— Да… Но пусть это тебя не волнует.
Тебе ровным счётом ничего не
угрожает.
— Мы завтра же пойдём с тобой в
загс.
— Врёшь, небось.
— Днём, может, и врал. А сейчас —
нет. Не могу объяснить, но не вру. Ты
только,
пожалуйста, верь…
— Иди ко мне, — прошептала она и,
словно прячась от чего-то большого
и непонятного,
мы снова стали друг другом. А
засыпая под утро, я явственно
слышал, как за стеной по-
прежнему стонал и метался старик. И
я более чем уверен, что родившийся
спустя девять
месяцев ребёнок, был зачат именно в
эту ночь.
А утром старик
разбудил нас. Проспав в лучшем
случае часа полтора, мы стали
неохотно
одеваться, но он, то и дело,
поторапливал, настоятельно требуя,
чтобы мы проводили его
куда-то. На улице мы с Маринкой едва
поспевали за ним. Выбиваясь из сил,
старик, всё в
том же ханском халате, словно Мамай
к Куликову полю, мчался в сторону
городского
Парка Культуры.
А там — колоссальный подъёмный
кран уже опускал на
предназначенное для неё место
— огромную деревянную
танцплощадку.
И лишь только она коснулась тверди,
как чудовищный водяной столб,
словно скала, встал
из-под земли. Отклоняясь — то в
одну, то в другую сторону, он
яростно подмял под себя
всю громаду железа с заметавшейся
на самом верху хорошенькой
крановщицей и, как
тарелку, поднял и закрутил
танцплощадку на тридцатиметровой
от фундамента высоте.
Затем, чуть ослабнув, отбросил её
далеко в сторону. И — когда она,
будто в замедленном
кинокадре, разметалась в щепы, он
заново усилил напор.
Через четверть часа наводнение
грозило уже всему воздвигнутому на
намытом песке
жилому массиву. А находившиеся
неподалеку от разъярённого столба
люди были по пояс
в воде. Среди них оказались и мы: я,
Маринка и старик.
Неожиданно мы увидели его,
вчерашнего незнакомца, смотревшего
на нас спокойно и
беспощадно, — и старик Аввакумов,
словно мальчишка, отвёл в сторону
глаза. Затем он
стал медленно погружаться в воду,
подступившую ему уже по самую
грудь. Я попытался
придти старику на помощь, но это
было бесполезно. Спасать его было
одно и то же, что
извлекать из воды затонувшую
статую. И мы с Маринкой оставили
его. Мы просто забыли
о нём.
А вырвавшийся из-под земли Водяной
столб бил всё сильней и сильней.
Отклоняясь по-
прежнему то вправо, то влево, он,
словно играя, снёс несколько
ларьков и киосков. Позже
мы узнали, что вода совершенно
затопила находившийся неподалеку
от парка
вагоноремонтный завод и автобазу.
Многим оказавшимся вблизи него
людям так и не
удалось спастись.
А среди оставшихся в живых были и мы
с Маринкой. И, словно маленький
белый
островок, далёкий ещё от всего
грязного и подлого, стоял уцелевший
детсад.
Подступавшая со всех сторон вода,
вдруг приостановилась на
расстоянии каких-нибудь
сантиметров, и, слегка касаясь, чуть
гладила его светлые стены, к
которым уже
подбиралась первая партия
спасателей.
С трудом успокоив Маринку, я
побежал искать ближайший автомат. И
впервые в жизни
позвонил Наташе Аввакумовой из
полузатопленной телефонной будки.
В это утро у неё
случайно находилась приехавшая из
другого города мать. Они обе,
поочерёдно, брали
трубку, и наконец сообразив что
случилось, через полчаса прибыли к
месту
происшествия. За ними увязался и
муж Наташи. Я и Маринка повели их к
тому самому
месту, откуда уже отошла вода.
Он лежал среди десятка других
утопленников, и по тому, как
вздулись у старика щёки, я
понял, что рот сего Великого
грешника — набит мокрым песком.
Несколько минут мы
безмолвно стояли над его
задушенным водой и песком телом. И
бросив исподтишка
несколько взглядов на мать Натальи,
я был поражён страшной и
непреклонной, почти
царственной, величественностью
когда-то проклявшей его дочери.
Если в самом старике
Аввакумове было чудовищное
отрицательное обаяние ожившего
динозавра, то его дочь
отличала какая-то необычная –
львиная – красота. Красота —
дарующая.
Здесь жёны
проходят, даруя,
От львиной своей красоты***
— вспомнил я две
строчки любимого поэта. По тому, как
расширялись её гордые широкие
ноздри, казалось, что она,
вслушиваясь всем телом, вбирает в
себя тайные, не слышные
другим людям, древние благородные
гимны, доносившиеся до неё, — Бог
весть откуда.
Да и волосы у неё были, словно литая
медная грива, почти скульптурные.
Мне думается,
что если б она появилась раньше, то
смогла б укротить ярость самого
Водяного столба.
Твоё особенное
имя, Боже,
Одно лишь освещает облака!
Ты — щебетом грудных младенцев
можешь —
Остановить взбешённые войска!*****
— пришли также
на память начальные строки одного
из псалмов — отнюдь не кроткого
царя Давида.
Дочь долго и пристально смотрела на
тело старика, и на мои глаза стали
навёртываться
слёзы: Это была — Наталья, но не
израненный и мстящий мужчинам
истеричный
подранок, или попросту красивая
стерва, а очень сильная и оттого
добрая женщина.
«Отец, я прощаю тебя»! — прочёл я в
её взгляде. — Ну, что ж, — надо
жить дальше, — сказала она.
И спустя три дня
мы все вместе справляли поминки по
старику.
Эпилог
Прибывшая на
место происшествия специальная
комиссия заключает, что
вырвавшаяся из
под земли вода не что иное, как
сохранившаяся в намытом три года
назад песке влага,
которая, не испаряясь, долгое время
скапливалась и наконец, не имея
иного выхода,
прорвалась наружу в месте,
предназначенном для танцплощадки.
Комиссия предлагает
объявить задним числом выговор
начальнику строительного участка
Ганфельду Л. Б., а
также прорабу того же участка —
Клёмину И. И., не проследившим в своё
время за
своевременной просушкой
намываемого из реки песка.
Примечания:
• ** У рассказчика из этой повести и
героя рассказа «Свадьба младшей
сестры —
общий прадед.
• *** Героиня цитирует отрывок из
рассказа Хемингуэя.
**** Перевод псалма — Веры Горт.
***** Строчки из стихотворения
Мандельштама.