Здесь рассказы "Сестра Валентина" и "Ушедшая"
СЕСТРА ВАЛЕНТИНА
В некоторых случаях сохранены особенности авторского написания
Справляют
пятнадцатилетие Владика.
Специально для себя Елена
Митрофановна
принесла из поликлиники немного
медицинского спирта. Ей хорошо.
Мужа её всегдашней
любимицы Валентины зовут Виктор. Он
рисует плакаты и совсем невзрачный.
Сейчас он
вроде выпил и вроде закусывает. Всё
как-то бескостно. Торбочкин
пытается расшевелить
зятя. Чуть ли не козу ему
показывает. А именинник снимает с
белых манжет
пластмассовые запонки и, взяв
штопор с красной ручкой, вращает в
крошащейся пробке.
Владик думает о деньгах. На его
сером лобике городского мальчика
лежит жёлтая, как
бумажная рублёвка, морщина. Он
родился в день большого
общественного праздника,
когда почти на каждом доме
появляется плакат, а муж сестры
Валентины много
зарабатывает. Владик сбоку смотрит
на Виктора. Тот опять подцепил
круглый, как
собственное ухо, маслёнок. Всё так
квёло. — «И как только Валька с
таким живёт? Она
ведь всё-таки рыжая!» — думает
Торбочкин. «У кого стрельнуть? У
этого или у
Вальки?» — думает Владик и решает,
что лучше у Вальки. Рыжая Валентина
гладит
его лисьими подведёнными глазами и
отвечает с оживлённым сочувствием:
— Ой, Владичик, а Виктор за плакаты
ещё и не получил. Сами сегодня
пустые.
Семья необычная. Когда-то на Н-ской
зимовке, так, на всякий случай,
начальник
геологической партии Вольский и
его завхоз Торбочкин обменялись
адресами двух
женщин. Участковая врачиха Елена
Митрофановна Вольская, пышнотелая
и суровая,
была больше похожа на деревенскую
фельдшерицу. А красивая доярка
Марья никогда не
была расписана с веснушчатым
Торбочкиным. Просто до Сибири он
работал у них в
посёлке бухгалтером, и сообща они
сотворили двух близнят-девочек.
Была дочь и у
Вольского.
Где-то, почти рядом, раздалась
долгая автоматная очередь и долгий
истошный крик
белобрысого Митяева из
военизированной охраны. Эта была
одна из сомнительных
попыток людоедства сибирских
тигров.
Увидев бредущего по прелому снегу
зверя и зная, что раненый он будет
ещё страшней, а у
него самого сильно тряслись руки,
Митяев бросился в караульную будку
и закрылся на
задвижку.
Крупной трёхлетней тигрице ничего
не стоило сбить дверь, но она не
торопилась. Слегка
только царапала по двери и издавала
какие-то хрипловато-гортанные
звуки. Потом
улеглась в нескольких метрах и
лежала около часа. И около часа
Митяев трясся в
будке, пока ему вдруг не стало всё
«до фени» и он широко открыв дверь
не выпустил
способную помять железнодорожный
рельс очередь из новенького
«Калашникова». И
когда тигрица, неуклюже растопырив
лапы и став вдруг мешковатой и
беспомощной,
медленно растянулась на снегу, он
завопил.
Торбочкин видел: остатки
автоматной очереди свистели на
уровне среднего
человеческого роста. В сырую прель
почернелого снега упал рослый
брюнет Вольский. С
опаской подступавшие геологи и
охранники вязали обезумевшего и
стрелявшего по кому
ни попадя Митяева. А в нескольких
метрах от караульной будки, широко
и изумлённо
раскрыв ещё не остекленевшие
желтоватые глаза и вздёрнув вверх
лапы, лежала мёртвая
тигрица.
Торбочкин поехал к Елене
Митрофановне отвезти оставшиеся от
Вольского вещи и
остался у неё в городе. Устроился,
как и прежде, бухгалтером. Их сын
Владик был на три
года младше Светланы, дочери
Вольского.
И — много позже — в кабинет Елены
Митрофановны, в один из холодных
дней поздней
осени, заглянула седенькая
старушка-нянечка с чуть приторным,
как кусочек сахара,
голоском:
— А Вас там какая-то женщина
спрашивает. С чёрного хода зашла. И
платок чёрный лицо
прикрывает. Из деревенских,
по-моему.
Не понимая и волнуясь, Елена
Митрофановна тут же отложила
медицинскую карточку
лохматого допризывника, сутуло
сидевшего перед ней.
Большая и ширококостная, она
мчалась к чёрному ходу
поликлиники…Баба в чёрном
платке?..
А там, чуть дрожа от неизвестности,
стояли две тонюсенькие
девочки-близняшки.
Расширенные глаза Елены
Митрофановны так и впились в их
встревоженную, как у
испуганных оленят, сероглазость. И
она до сих пор помнит — первой
тогда заговорила
Валя:
— А мамка сказала, чтоб мы теперь у
отца жили… Говорит, что мы… — и,
словно
маленький серебряный колокольчик,
сдавленный в потной ладони
взрослого, голосок
девочки оборвался. Елена
Митрофановна вздрогнула, будто
вековое ворчанье о
беспомощном детском иждивенчестве
донеслось до неё в эту минуту.
Был конец октября. В их городе жгли
осенние листья. Она вела девочек
домой.
Уразумев в чём дело, Торбочкин
засуетился:
— Вот так, Машуня! Подстроила!
Стояли и разглядывали уставившихся
в пол Валю и Тоню восьмилетняя
Светлана и
пятилетний Владик. Посмотрев на
них, потом на Светлану и Владика,
потом снова на них,
он криво усмехнулся:
— Бог троицу любит, на четырёх
углах изба держится, а в результате
этого — получила
щука — брюки. — И, с необычайной для
него подавленностью, поманил:
— Ну, идите ко мне — ошибки
молодости. — Девочки только
сверкнули глазами.
— У, кошата сиамские!
— Ну, хватит! Не я их в деревне —
заготовила! — Елена Митрофановна
посмотрела на
него. И это было всё.
За окнами устало потухал день.
Холодный дождь стучал в них.
И Торбочкин постепенно
успокаивался, глядя в эту, казалось
бы бесконечную непогодь.
А теперь они все
вместе справляют пятнадцатилетие
Владика. Елена Митрофановна
слышит слова Валентины о том, что
они с Виктором «пустые». Она
проходит на кухню и,
вынув из холодильника коробку
шоколадных конфет «Ассорти»,
завёртывает её в белую
бумагу. На старом сундуке в
коридоре стоит хозяйственная сумка
Валентины. Она
наклоняет её, чтобы сунуть туда
коробку конфет, и на ржавую крышку
сундука шлёпается
выпавшая из сумки большая красная
пачка. Елена Митрофановна долго и
безнадёжно
шевелит побелевшими губами.
Кажется, что она пересчитывает
выпавшие из
Валентининой сумки червонцы. И —
вдруг — съёживается, как раздетая,
в тоскливом,
ещё и не понятно за кого — стыде.
Когда-то давно у чёрного хода
поликлиники — её, чуть дрожа от
неизвестности, ждали
две тонюсенькие девочки-близняшки,
а она, ещё и не зная об их
существовании, мчалась
по лестнице вниз. И, кажется,
задумала тогда невозможное.
Ведь только и осталось, что сунуть
обратно эту большую красную пачку
десятирублёвок.
И — уже после всего, когда
Валентина и Виктор, оба сильно
ссутулившись, быстро
выходят из подъезда, Елена
Митрофановна тяжело, как торговка с
прилавка, свешивается
с подоконника:
— Чтоб и дети ваши у меня лечиться
не смели!— кричит она голосом
деревенской бабы.
Вскоре Валентина
отыщет массу оправданий, а Елена
Митрофановна почти забудет о
большой пачке денег, но… что-то
ушло.
УШЕДШАЯ
Кот был весьма
драный. Всю ночь он прострадал в
мужском туалете на набережной, куда
его, неистово шипящего и визжащего,
насильно заточили сбежавшие в
очередную
«самоволку» матросы. Утром длинный
и благообразный старик Василий
Павлович,
работник данного заведения,
укоризненно покачивая головой и
сладко приговаривая: «Не
ходи, заяц, в туалет. Сапоги
замочишь», — бережно взял кота за
шкирку и мягко опустил
на ещё не запылённый асфальт.
Встряхнувшись, кот помчался к
известному всему
здешнему морскому гарнизону —
проклятому деревянному домику.
— Опять, зараза, гаду нажалуется, —
сердито буркнул испуганно
уступивший ему дорогу
молодой матросик.
— И зачем ты его, Базиль Палыч, так
рано выпустил. Посидел бы ещё часа
два. Подумал,
— разочарованно, развязно и
кокетливо протянул другой матрос,
явно осуждая
«освободительный поступок»
благообразного туалетного
работника.
— Да, ладно вам. Он ведь не всегда
такой был. А то, что он к вам с
«увольниловками», как
банный лист к одному месту липнет,
так это ради вашей же пользы, чтоб
наряда лишнего
не схлопотали. А то, как говорится:
«Будет вам и белка…».
— Будет и засос, — весомо перебил
его второй, кокетливый и развязный
парень.
Кот Васька принадлежал известному
всему небольшому приморскому
городку капитану
3-го ранга Ратникову, и о его ночном
заключении этим ребятам было уже
хорошо
известно. При виде его хозяина все,
не имеющие увольнения на берег, тут
же бежали, а
имеющие на секунду задумывались —
и тоже бежали.
Это была уже не первая «подлянка»,
подстроенная ему мстительными
матросами. Так,
например, несколько месяцев назад к
деревянному домику капитана
подошли двое,
похожих на сантехников, но
представившихся печниками, парней.
Сказав Наташе, дочери
капитана, что присланы её отцом для
того чтобы разбить старую
кирпичную печь, а затем
поставить на её место новую, они
стали усердно долбать по печи
какими-то допотопными
и весьма подозрительными для
любого, хоть малость смыслящего в
печах, взора —
ломиками. Но Наташа была явно не «по
печному делу». На усмешливые
вопросы — так
называемых — «печников» она
отвечала с какой-то коровьей
отрешённостью:
— М-да. М-нет.
Сделав в течение получаса своё
дело, изрядно изгадив при этом весь
дом, новоявленные
«печники» направились к выходу.
— Придём через час. Жди меня! —
весело пропел один из них, послав
Наташе воздушный
поцелуй, а другой угрюмо промолчал.
И много позже парень этот с
тоскливым сожалением вспоминал
раздолбанную в
отсутствие хозяина печь и трёх
молодых матросов, подбивших его и
ещё одного
командировочного на это «чёрное»
дело. Предварительно матросы
изрядно накачали их
пивом. В этот день командировочные
улетали самолётом и, разумеется,
ничем не
рисковали. Капитан же Ратников, по
словам тех ребят-матросов, был до
ужаса вредный:
— Придёт в камбуз и не уходит,
зараза, покамест паутинку — ну хоть
одну — да не
отыщет. А эта драная стервь за ним
всю дорогу шастает. Ну, и ясное дело:
где жрёт, там и
прочее. А этот: — Плохо моете. Вот —
грязь кругом. Посмотрите-ка. — А это
его котяры
«кой-что» необсохшее. Ясное дело:
где жрёт — там и прочее. А этот
сослепу, без очков, и
не видит-то, что есть что. А
котяра-то ещё и стучит помаленьку!
— вещал один из
матросов.
Часто сбегавшие в самоволку, они
были почему-то твёрдо убеждены в
том, что
шнырявший по всему приморскому
городку кот — регулярно
докладывает о них своему
хозяину, и каждая шальная встреча с
ним оставляла в душе неприятную
оскомину.
— А сажали мы ему прошлым годом
картошку. Ну так вот, чтобы не
маяться, выкопали
одну такую большую ямищу — да и
побросали её всю туда. Вот Ратников
потом и
удивлялся: почему это у всех —
картошка, как картошка, а у него —
клумбой!? —
дополнял его рассказ другой
«неутомимый мститель».
В сырое время тогда была раздолбана
печурка.
Теперь же капитан
Ратников ласково гладил
потерпевшего Ваську и,
прохаживаясь с ним
по палубе, приговаривал: — Ничего,
ничего Вась. Мы их отыщем. — И
подозрительно
поглядывал на матросов.
О печке же, порушенной прошлой
осенью, и о посаженной клумбой
картошке, он уже
давно позабыл. Была суббота.
Каждую субботу его дочь Наташа
ходила на танцы в местный клуб «Дом
моряка», но там её почти никто не
приглашал. Матросы, именуемые
«стариками», хорошо
знали нрав капитана Ратникова, и
если к девушке только приближался
кто-нибудь из
новичков, то они тут же отзывали его
в сторонку — и, на этом дело
кончалось. И так было
все пять лет после окончания ею
десятого класса. За эти пять лет с
девушкой произошло
что-то такое, о чём соседи говорили:
«Засиделась и сомлела».
Опустив руки и уже не покусывая, как
прежде, губ, стояла она, как всегда,
красивая и
раздражённая, в числе никем не
приглашённых девушек. Последние
полтора года это
состояние стало доставлять ей даже
какое-то мучительное наслаждение и
она приходила
сюда, уже точно зная – что не
позовут.
Паренёк, который пригласил её
танцевать сегодня, был, разумеется,
из нового призыва:
короткая стрижка, круглое личико и
бархатные девичьи глаза. За пять
лет в «Доме
моряка» она перевидала много таких.
И всех хватало только на один танец.
Во время
танца он весьма скованно и неумело
прижимал её к себе. И — не
оглядываясь по углам,
она хорошо понимала, что «старики»
переговариваются и тихо хихикают
на её счёт, а
после танца отведут паренька в
сторонку — и поминай, как звали. И
вновь всё будет так
же глухо и ненавистно, как во все
предыдущие дни, месяцы и годы.
— Жизнь — это то, что мы запоминаем,
— вспомнила она чьи-то слова. —
Жизнь —
неслышно прошептала она, и —
словно желая разрушить какую-то
замкнутую систему –
шагнула вперёд
Матросы были буквально ошеломлены,
когда дочь капитана Ратникова —
первая, не
дожидаясь белого танца, подошла к
какому-то хилому, с девчачьим лицом
«салажонку» и
выволокла его на середину зала. Во
время второго танца, он зачем-то
сказал Наташе, что
до призыва во флот учился в
текстильном техникуме.
— Нас — «текстилями» называли. Вот,
— сказал он и замолчал, думая —
что бы ещё
сказать.
— А меня в школе — «Мальвиной», и
ещё — «Бегущей по лужам». Грина,
вишь,
начитались. Ясное дело — у моря
живём. Впрочем — и сейчас так
называют. А отец у
меня… — резко начала она и тут же
сбилась.
Наташа помнила, что каким-то
образом выволокла его из клуба, и в
продовольственном
магазине, почти у самого дома, сама
купила бутылку вина.
— А это зачем? — спросил ничего не
понимавший парень и с некоторым
восхищением
добавил: — Ну и здорова же ты людей
в винном распихивать. Не впервой,
видать.
Наташа не слушала. В винном отделе
она была в первый раз в жизни.
— Что же мне надо… Это или не это…
Да всё равно… Лишь бы не то, что
было… Какой
он хилый… Лишь бы у двери не
убежал… А, что будет… Всё равно…
Лишь бы не то, что
было… — сбивчиво думала она.
И, когда у самой двери деревянного
домика, матросик замедлил шаги, её
щёки загорелись:
— Так ты… Ты — только в клубе
смелый! Когда те — в спину
хихикают… Что
нашептали? Успели! Когда же они
успели?!.. А ещё парни!.. За паутинку
мстите, сволочи!
Ненавижу!..
— Да, ты что? Кто хихикает? Какая
паутинка? — парень чуть
отодвинулся, но её, словно
прорвало:
— Да — я дочь Ратникова! Да — я
«Мальвина»! Да — я «Бегущая по
лужам» — Ну, и как
вы ещё меня там называете?!
— А кто такой Ратников? —
недоумевающе спросил он: парень был
ещё настолько
«зелёный», что не знал даже — кто
такой капитан Ратников.
— Так ты и этого не знаешь? И вообще
ты… А лицо у тебя — как у девчонки!
Ха! Ха! Ха!
— в тёмной, тёплой ночи, он так и не
понял: был ли то истеричный смех или
надрывный,
без единой слезы — плач.
— Ну, как видно, без этого — и в
самом деле не разберёшься, —
подумал он: затем достал
торчавшую из её сумки бутылку и на
этот раз уже крепко сжал руку этой
странной
девушки.
Они вошли в дом. Когда была выпита
бутылка, она медленно подошла к
нему и шёпотом
попросила:
— Только не надо этого… Не надо
пока меня целовать… Ведь нам и так
хорошо? Правда?
— и ещё шёпотом: — Пока хорошо...
— А почему у тебя никогда не было
парня? Ведь ты — что надо! У нас в
техникуме ни
одной такой, как ты, не было. Это я
честно говорю. Ты не думай...
— Мальвина! «Бегущая по лужам!» —
зло рассмеялась она.
Так, не включая света, даже не
целуясь, сидели они, крепко
прижавшись друг к другу.
И когда пришёл
капитан Ратников, дочь его
по-прежнему сидела на кушетке,
подогнув
колени и опустив голову на плечо
незнакомого ему матроса. Ратников
был в штатском, но
посмотрел так, что парень, вскочив с
кушетки — попятился к окну и
вывалился из него.
Спустя секунду Наташа, высунувшись
из окна всем телом, уже не увидела
его.
Высокая и прямая, стояла она спиной
к отцу, и впервые в жизни Ратников
увидел, как
подрагивают её плечи. Вдруг ему
показалось, что не Наташа, а другая
— когда-то
ушедшая от него, такая же высокая и
прямая, в чём-то, вот только
непонятно в чём, — не
сгибаемая до конца, женщина —
обернётся сейчас и тот же неистовый
крик:
— Ты всю мою душу выхолостил! Жизнь
выел! — прожжёт, как тогда.
Когда пятнадцать лет назад от
Ратникова уходила красавица жена,
он, всеми правдами и
неправдами, не дал ей забрать
пятилетнюю Наташу.
— Только бы не оборачивалась!
Только бы не оборачивалась! — с
непонятным для самого
себя страхом, внезапно подумал он,
отупело глядя на её трясущиеся
плечи, и тихо
пробормотал:
— Не оборачивайся! Стой так! Стой
так!
Но те же, как у той — ушедшей,
единственно любимой и проклятущей
— глаза — уже
невыносимо глядели на него, и
каким-то гнусавеньким, как при
неизлечимом насморке,
голосом Ратников вяло протянул:
— А он тебе очень… Очень нравится?
— О-о-ч-чень! — заголосила Наташа.
— Ну, ладно. Я его лицо запомнил. Ты
это «счастье» в нашем клубе
подцепила?
— Да, – продолжая всхлипывать,
кивнула Наташа.
— Ну, тогда он и теперь туда
ринулся. Теперь-то он от нас ни в
дверь, ни в окно не
сиганёт. Ишь ведь — Гришка Отрепьев
нашёлся!
И Ратников, выйдя в ту же тёмную,
тёплую ночь, уже было зашагал по
направлению к
клубу, но — вдруг — резко
остановился и, закурив «Беломор»,
стал как-то неуверенно
прохаживаться по набережной.
Столкнувшиеся с ним очередные
«самовольщики», сперва даже и не
узнали его, и не
потому, что он был в штатском: что-то
новое — как бы
изломанно-поломанное было в его
лице, походке — во всём.
Убедившись наконец, что это
всё-таки — Ратников, они ещё больше
были удивлены тем,
что не было на этот раз никаких
придирок и проверок. Просто — он
долго и тяжело
смотрел на них, затем, махнув рукой,
ускорил шаги.
— И чего это его носит? В это время
он обычно, как сыч, Мальвинку свою
блюдёт, —
сказал один из них.
— Может, он тех, что его котяру в
гальюн сховали, выискивает? —
высказал
предположение другой.
— А ведь увольниловки-то наши он
даже и просекать-то не стал. Нет,
здесь что-то не то!
— подвёл резюме третий. И двое
других согласились, что здесь
«что-то не то». Затем,
забыв про Ратникова, побежали в
сторону приморского парка.
А Ратников ещё
долго ходил по безлюдной
набережной. Лицо его — впервые в
жизни —
дёргалось в каком-то нервном тике,
казалось, что он то и дело
подмигивает
вспыхивавшим то тут, то там —
сигнальным пароходным мигалкам. И
было непонятно: то
ли он собирается изловить
выпрыгнувшего несколько часов
назад из его окна молодого
матросика, то ли, всматриваясь в те
же тревожные сигнальные вспышки,
пытается
поймать какой-то другой, то и дело
ускользающий от него свет….