Здесь: рассказы "Свадьба младшей сестры" и "У Вас ресницы текут",
для продолжения
чтения других рассказов идите в
конец текста.
В некоторых
случаях сохранены особенности
авторской пунктуации
СВАДЬБА МЛАДШЕЙ СЕСТРЫ
(трагифарс эпохи застоя)
В огромной,
по-пугачёвски надвинутой на лоб,
рыжей ушанке и в белом пограничном
тулупчике воротился он прошлой
зимой в родные Сокольники из мест
«не столь
отдалённых, но густо заселённых».
Гордо прошествовал по самому
чистому на этой земле
декабрьскому снегу шестого
лучевого просека.
А через несколько дней устроился
разнорабочим в находившийся
неподалеку от дома
продовольственный магазин.
По городу бегал в драной, дальше
некуда, спецовке и — то ли в шутку,
то ли всерьёз —
называл себя «толстовцем» и
«люмпен-пролетариатом».
А когда напарники складывались на
бутылку, Лёшка Горелов,
недоучившийся по
известным причинам студент одного
из гуманитарных вузов столицы, не
задумываясь
вносил свой пай. Компашку, может,
разбивать не хотел, а — может быть
— стеснялся
показаться им интеллигентской
белой вороной. Хотя пить — в местах
не столь
отдалённых — научился так, что в
гульбе мог перещеголять любого. В
общем, это был
типичный полудеклассированный
полуинтеллигент позднего застоя.
И, выпивая на заднем дворе с
напарниками, он, красивый и
дёрганый, с гордостью
вспоминал своего злополучного
прадеда. Возможно, что это
сомнительное родство, как и
начальное высшее образование,
давало ему хоть какой-то повод для
похвальбы.
Шестьдесят лет назад его прадед
всадил обойму в знаменитого
министра-вешателя. Но в
«Большой советской энциклопедии»
значился как агент царской охранки.
Однажды подрабатывающий вместе с
ними белобрысый и въедливый
студент-историк
решительно подтвердил этот спорный
факт и тут же полетел на отсыревшие
мешки с
картошкой. Чётким ударом в челюсть
Горелов послал его в нокаут.
— А доказал чего? Чего доказал!? Что
— здоровый? Так в нашем ЖЭКе
подполковник на
общественных началах имеется.
Детишек вольной борьбе обучает. Так
он — поздоровей
тебя будет! А я и сейчас скажу —
провокатором твой прадед был!
Провокатором!
Платным агентом охранки!
— А я бывший уголовник, — угрюмо
произнёс Горелов, — Ну, да ладно.
Вставай. Таких,
как ты, победить нельзя.
— Да ладно вам, ребята.
Подполковник-уголовник. По
министрам палил. Теперь-то это к
чему? – миролюбиво прервал их
напарник, пожилой и белобровый
рабочий по прозвищу
«Бучерыжка».
— Теперь у нас все гладкие, аки
подлещики, — добавил магазинный
сторож Сысоич,
любивший выражаться образно. — Ты
лучше скажи — сколько тогда
поллитра стоила?
— Поллитра водки при царе Николае
стоили двадцать копеек, — начинал
просвещать всю
честную компанию здешний
«энциклопедист»-историк, — а
квалифицированный рабочий
получал тогда приблизительно сто
рублей в месяц. Следовательно, за
пятёрку он мог
купить ведро водки…
— А вдобавок приобрести «Историю
живописи» Бенуа. Слыхал хоть о ней,
Додик? Она
тогда полтора рубля стоила, –
ехидно перебивал его Горелов,
имевший, как-никак
начальное высшее образование и
даже не понаслышке знавший о Кафке,
Джойсе и
Прусте.
— А — неквалифицированный? —
гоготали напарники.
— Ну, а неквалифицированный —
ведро водки без Бенуа, — мрачно
острил Горелов.
— А у меня прадед околоточным был,
— вспоминал работавший в пяти
местах
неутомимый алиментщик Мастеев, —
так пожил! Так пожил — что до сих
пор —живой и
деньгу зарабатывать помогает. По
его трудовой два раза в неделю в
однодневный «Дом
отдыха» забегаю. Котёл растапливаю.
Семьдесят два рубля с копейками!
Вот! — гордо
заканчивал он: его задыхавшийся на
каждом шагу и огромный, как шкаф,
прадедушка,
уже не раз заваливался к ним на
задний двор магазина. За прокат
трудовой книжки
правнук обязался выдавать ему
«десятку» с каждой получки, но
расплачивался
припрятанными ластившейся к нему
продавщицей из винного отдела
«четвертинками». С
ней он тоже чем-то расплачивался.
Слушая всё это, Горелов тупо
разглядывал свой стылый синий
кулачок с неестественно
выпиравшими вперёд и разбитыми, как
его судьба, красными костяшками.
Так проходил
день.
А когда наступал вечер, он, скинув
рабочую спецовку, а с ней — всю
дневную сырость,
сирость и серость, — бежал в
какой-нибудь молодёжный бар и на
вкрадчивый вопрос
очередной случайной подруги: «Где
обитаешь?» — обволакивающе смотрел
в её
расширенные кошачьи зрачки и,
выдержав паузу, представлялся
«свободным
художником» или «студентом жизни».
Утром этого дождливого дня, с
которого, общем-то и начинается
наше повествование, он,
как всегда, прошествовал на задний
двор магазина, где оба постоянных
напарника –
рыжий Бубеша и похожий на пожилого
японца пятидесятилетний Витька
Зыков –
поёживаясь после очередной
попойки, сидели на набитых опилками
и разящих селёдкой
ящиках. Не снимая ужё надёванного
вечернего костюма, Горелов подошёл
к рабочим и
показал им подснятую здесь же — в
магазине — бутылку портвейна.
— Чего это ты? — ухмыльнулся
Бубеша.
— Мне б намылиться и смыться.
— Валяй, — сказал Зыков, вытащив из
кармана спецовки штопор. Из второго
зыковского
кармана Бубеша вытащил стакан.
В этот день Горелов вместе с
Люськой, с которой у него вроде бы
начиналось что-то
серьёзное, были приглашены на
свадьбу её младшей сестры, и он
хотел, чтобы этот день
был красивым от начала до конца.
Свадьба, блеск, торжество… Это
опьяняло его, суля призрачную
возможность хоть на
несколько часов, как петуху над
разбитым корытом, взлететь над
самим собой и над своей
нескладной судьбой, — забыть, что
он, отмотавший хоть и небольшой, но
всё-таки —
срок, не совсем такой, как
большинство его дружков по барам, и
совсем не такой, как этот
номенклатурный тип — жених её
младшей сестры.
Подбрасывая её младшую сестру
Ирину на взятой из ведомственного
гаража «Чайке» в
тот или иной конец столицы, Мишка
Ухалов, жених, то и дело оборачивал
к ней своё
мягкое евнухообразное лицо и с
каким-то — уж очень плохо
разыгранным удивлением —
спрашивал:
— А твоя дурёха всё со своим
уркаганом? Пускай погуляет.
Предупреди, как надоест.
Ладно?
— Миш, что такое? Зачем это? —
завораживающе растягивала слова
вальяжная и слегка
косящая красавица Ирина.
— С хорошим человеком познакомлю.
— С таким же, как ты? Из твоего
министерства? — тянула она со
скрытой издёвкой.
— Допустим. А что ты этим хочешь
сказать? – настораживался Ухалов.
— Ничего. Тогда мы все вместе — уже
вчетвером – в загранку махнём, —
умело
переводила разговор Ирина. — Да? Ха!
Ха! Ха! — Она трясла полными,
взлетавшими
вверх плечами. Откидывалась на
ставшее для неё привычным кожаное
сиденье и всю
оставшуюся дорогу, холодно
созерцая его основательную,
взмокшую, охотнорядскую
шею, сладостно думала, что изменит.
И, казалось, что за её словно
забирюзёнными,
обманными, как миражи, глазами —
притаились ещё одни: настоящие.
Войдя в ресторан, опоздавшие
Горелов и Люська (она прождала его
двадцать минут на
ступеньках у входа) сдали
гардеробщику одежду.
И прежде чем пройти в банкетный зал,
где уже вовсю проходила свадьба,
решили
выкурить по сигаретке.
Столкнувшись по дороге в курилку с
рыжеватой, уже не первой
молодости, официанткой, Горелов
неожиданно узнал в ней ту, с которой
сперва всё
начиналось так нелепо, а потом было
такое, что уже никогда в жизни не
повторялось ни с
одной другой. Её шалые глаза
приветливо смотрели на него и
словно говорили: «Милый,
что с тобой стало за эти три года?
Ведь ты можешь обмануть кого
угодно, но только не
меня — свою первую». — Они молча,
всего лишь несколько секунд, с
сообщническим
сочувствием осмотрели друг друга и
без слов разошлись. Она с подносами
на кухню, а он
под руку с худенькой светловолосой
Люськой, на миловидном и безвольном
личике
которой появилась недовольная
гримаска. Не решаясь спросить,
откуда он знает эту
официантку, она сходу отчитала
Горелова за то, что он не был со
всеми в загсе, — ведь
все, ну — абсолютно все, Иркины
подруги были с парнями. Умело
растравляя себя, она
говорила, что ужасно боится
одиночества, а в загсе, когда
расписывается твоя лучшая
подруга или же младшая сестрёнка,
его чувствуешь, как нигде.
— Ну что? Что мне ещё сотворить,
чтобы ты не оставлял меня одну? Что
тебе ещё нужно
от слабой женщины? Ну кроме — этого
— разумеется. Ведь — это — для тебя
позади.
— Ну, хватит! Заколебала! — резко
оборвал её Горелов.
Спустя час он
неожиданно быстро захмелел и вновь
чувствовал себя свободным и
красиво
развязным. Сильно распарившись, он
несколько раз выходил из
банкетного зала. И когда
Горелов в третий раз оставил Люську
одну, к ней, словно загулявший на
ярмарке купец,
подкатил ненавистный ему Мишка
Ухалов и, облапив по-родственному,
стал что-то
бубнить. Быстро подойдя к ним,
Горелов явственно услышал:
— Ну а ты, Люсьен, когда со своим
уркой в загс пойдёшь?
Прибалдев, словно оглушённая
динамитом рыба, Горелов, как бы со
стороны увидел то —
приостановившее ход часов его
судьбы — событие трёхлетней
давности:
«Вот гад! И человека пришибёт за
свои цветуёчки! Потрахаться бы на
них сейчас, что ли?
Ты всё думаешь, что я какая-то там
возвышенная, а мне бы только в
навозце поваляться.
Да матюжком как следует
припустить», — хрипло произнесла
тогда, три года назад,
рыжая, грубовато-чувственная, как
норовистая лошадь, девица — лет
двадцати пяти. Она
сидела на траве с растянувшемся
возле неё длинноволосым,
значительно моложе её ,
парнем. Оголённым по пояс, будто
запорожец. — «Лёш, ты куда?» —
испуганно
приподнялась она. Но — голый по
пояс – парень уже, словно
разъярённый индеец на
передовой форпост белых
поселенцев, вовсю мчался в сторону
большого красивого
палисада, невдалеке от которого они
возлежали.
— Зачем вы это сделали!? — Чем-то
одновременно смахивавший на
немецкого полицая и
мороженного судака белоглазый
хозяин палисадника, только что
прибивший лопатой
случайно забежавшую в его владения
бездомную белую собачонку, помнил
только, что
глаза нависшего над ним волосатика
налились какой-то жёлтой мутью. И
почти
уважительные фразы врачей-хирургов
типа — «Это ж надо так измудохать!»
—
временами долетавшие до его
затуманенного сознания.
— Ну рассказывай, из-за чего свою
жизнь поломал? — с разудалой
лихостью — уже
после всего — спросили Горелова в
предвариловке. И тут же интуитивно
настраиваясь на
новый лад, он бесшабашно ответил:
— Да, так. Из-за прошмандовки одной.
— Из-за любви значит. Вот это
по-нашему! — загоготали в ответ.
И уже потом, в
самом заключении, да и после него,
он мучительно стеснялся того, из-за
чего попал. Знал — обсмеют. —
«Птичку, что ли, жалко стало? Ха! Ха!
Ха!»
А — тогда. После суда:
— Ничего не понимаю. Так ты, значит,
всё это из-за кабыздоха учудил. А
я-то сперва
подумал, что цветов для этой, своей,
шалавы нарвать захотел. Так тебе
его, этого
кабыздоха, стало быть, жалко стало?
— спросил красивого вида
флегматичный брюнет-
лейтенант, изучавший его дело в
одной из подмосковных колоний не
особо строго
режима.
— Жалко, — ответил он ничего не
выражавшим голосом.
— А человека не жалко?
— Чтоб мы все околели! — на секунду
сорвался Горелов.
— Ну, ладно. На этом и порешим, —
поспешил закончить оформление его
документов
флегматик. Но рядом с ним сидел
другой лейтенант, студент-заочник
областного
пединститута, тоже дежуривший в
этот день в канцелярии колонии:
серийного
производства лысоватый блондин —
серой невзрачностью и умением
сливаться со всем
серым до полного растворения,
напоминавший большинство
неуловимых серийных
убийц. С неожиданной для своего, с
виду нулевого биополя энергией он
резко, словно
агрессивный следователь, спросил
Горелова:
— Бредина читал?
— Очевидно это был его любимый
писатель, прочитав которого было
бы уже как-то неудобно долбать
ногами только что на твоих глазах,
прибившего лопатой
бездомную собачонку владельца
злополучного палисада.
— Нет. Я только сказочки. Русские
народные. Про курочку-рябу. Про
колобка. Или же
про индейцев чего-нибудь, — работая
под «ваньку», уныло затянул
Горелов.
«Низкий культурный уровень. Отсюда
и все беды», — решил про себя
заочник.
«Нет. Здесь что-то не то», —
насторожился более опытный
флегматик.
А спустя несколько месяцев трое
парней копали яму.
Мимо проходил красноносый
начальник колонии, а рядом с ним
известный поэт первой
половины пятидесятых годов: очень
похожий на гигантского
жизнерадостного белого
кролика. «Каменщик, каменщик в
фартуке белом! Что ты здесь строишь?
Кому?», — тряся
копной пышных серебряных волос,
декламировал он на ходу
«мужественное»
стихотворение Валерия Брюсова.
— И чего ему в Москве не сиделось? —
проворчал один из стоявших по пояс
в яме
парней.
— О наших
«передовиках-производственниках»
писать будет, — язвительно
усмехнулся
другой.
— Эй, не мешай нам! Мы заняты делом.
Строим мы, строим тюрьму, — подобно
гамлетовскому могильщику,
очерчивая над головой круг лопатой,
проорал третий, уже в
спину удалявшимся. Это был Горелов.
После чего певец всеобщего
«бодрячества» тут же
подбежал к яме. С первозданным
восторгом оглядел три стриженых
головы. Затем
обернулся к начальнику колонии:
— Поразительно! Поразительно, Пал
Константинович. Среди Ваших
подопечных есть
знатоки Брюсова!
— Хорошо. Перевожу в библиотеку, —
лаконично ответил начальник
колонии. И всё
оставшееся до «воли» время Горелов
проторчал в вышеуказанном
заведении.
— Ну, когда со
своим уркой в загс пойдёшь? — как
«петух» из зоны, шарообразно
подскакивая на стуле, в третий раз
прокукарекал Ухалов. И — в третий
раз — смолчала
мгновенно, словно альбинос,
покрасневшая Люська. Затем,
безвольно сложив руки у
груди, сжалась, как застывшая на
снегу белая тепличная мышка или
бледная анемичная
мученица с золотистой
средневековой картины.
Может быть, расчётливая
осторожность случайно забежавшего
на городской собачник
матёрого подсказала Горелову, что
за этого типа заступятся, как ни за
кого другого, а его
неугомонная, почти шляхетская
гордыня, будто высеченная
солдатским ремнём
своенравная красавица, властно
потребовала жертвы, но подойдя к
ним, он не врезал
Мишке Ухалову.
— Прощевай, Люсьен. Уж он-то подыщет
тебе подходящего кадра. — Яростно,
словно
уходящий на казнь стрелец, Горелов
сверкнул непримиримыми глазами в
сторону по-
прежнему молчавшей и красневшей
Люськи. После чего, с неимоверным
усилием
переборов себя, весело произнёс:
— А вмазать-то ему слабо?
Мгновенье он нависал над Люськой и
Ухаловым, невольно подавшимися
назад, и казался
неизмеримо огромным. Как будто
поднявшийся со дна таинственного
озера
доисторический ящер грозно
раскачивался над отхлынувшей от
него моторной лодкой. А
спустя секунду, он снова улыбался
им:
— Успехов тебе. Надеюсь, — он почти
ласково посмотрел на
остолбеневшего Мишку
Ухалова, — этот фрукт всё-таки
подберёт тебе подходящего кадра.
И — придвинувшись вплотную - тихо
добавил:
— Эх, падла, попался бы ты мне там. В
нашей «зоне отдыха», — после чего,
повернувшись к ним спиной, вышел из
банкетного зала. И — словно
запоздалая пальба из
десятка кулацких обрезов,
беспорядочно затараторили ему
вслед: «Милицию надо! Он из-
за какой-то собаки чуть пенсионера
не убил! Три года в тюряге отсидел! Я
узнавал!» —
почти по-бабьи верещал Мишка
Ухалов, мигом превратившийся из
степенного купца в
визгливого лабазника.
Перепуганная Люська выскочила за
ним. В раздевалке его уже не было, и,
сбежав по
ступенькам ресторана, она догнала
Горелова и, положив руки ему на
плечи, смотрела на
него с удивлённой беззащитностью.
Минуту он разглядывал её так,
словно увидел какую-то навсегда
вошедшую в неё порчу.
И брезгливо сбросил её руки со
своих плеч. Разом ослабев, она почти
театрально села на
асфальт.
Вокруг них стали собираться
прохожие, но Горелов не замечал их.
Стоя над воющей, как
деревенская девка, Люськой, он тупо
и отрешённо смотрел в даль. Кто-то
отвесил ему
оплеуху, но он даже не почувствовал
этого: С тем же отстранённым видом
Горелов
продолжал стоять, слегка
раскачиваясь, будто контуженный на
бегу солдат. Пока из
ресторана не выбежали бывшие на
свадьбе знакомые ребята. Они
подняли и увели
ревущую Люську.
И тогда он побрёл в темноту. Под тем
же, не прекращавшимся вот уже трое
суток дождём.
Той же ночью Люська заглотила
огромное количество таблеток
снотворного. С большим
трудом врачи спасли её. С Гореловым
после этого она не встречалась.
У ВАС РЕСНИЦЫ ТЕКУТ
— А что есть
Ольгрид? — зубоскалит конопатый
Филимонов, — литовец как литовец.
Простой русский мужик — только
матом не ругается.
— Это плёхо? — отсмеивается старик.
— А вот и я, дедушка Ольгрид! —
слышит он низкий женский голос.
Ольгрид помнил,
как десять лет назад к этой же самой
калитке подкатил грузовик. Из
кузова спрыгнул рослый парень,
москвич, ловивший у них до этого
рыбу. Из кабины
вышла его мать, женщина тоже
статная, и они прошли в дом. Всю ночь
в окнах горел свет.
А утром парень — с Алкой Цветковой
на руках — сбежал с крылечка и
помчался обратно
к грузовику, а сзади с узлами
приданого шла мать. Несколько раз
он свешивался к кабине
и радостно кричал: «Мама — она моя!»
Вскоре Алка приехала в посёлок и
призналась родне, что уже
«разведёнка». Она не
оправдывалась, лишь сказала, что
кое в чём москвич надувал: плёл, что
ему двадцать два,
когда только и было, что семнадцать
с половиной, меньше чем ей, — и
спустя полгода его
взяли в армию. А мать, женщина
видная и незамужняя, стала
приводить мужчин. Разок
привела парня и она. Вышел крупный
скандал, и когда москвич прибыл на
побывку,
упросила дать ей развод, сказав, что
ждать не будет и что между ними была
не любовь, а
— угар.
Приезжала Алка и со вторым мужем, но
теперь она была одна. На вопрос
матери: «А
Юрка где?» — ответила, что его
отправили в Америку: на два года. И
добавила: «В
командировку». — «Отощала ты.», —
сказала мать.
— Эх, Алка! — скалится Филимонов, —
И чего ты такая костлявая? Что
только с тобой
мужик в Москве делает?
— Находит — что делать. Слышь,
Филимонов, принеси, сам знаешь что,
я заплачу.
— Если так, айда! У меня, как всегда,
в сене припрятано. Тогда — и
платить не надо.
— Нет, Филимонов, я у дедушки
Ольгрида буду. — Филимонов делает
вид, что сейчас
помрёт со смеху, и — схохмив — что
«дедушка Ольгрид уже не по этой
части», бежит «за
чем нужно».
Алка выпивает первый стакан и зло
тянет второй.
— А кто мужа в Америку отправил?
Начальство? - спрашивает Ольгрид.
— Начальство! Ха! Ха! Ха! А вот
послушай — какое начальство:
женщина у него на
стороне появилась!
— Ну. И что?
— Как — ну и что? Узнала я, где эта
краля проживает. Звоню. Открывает.
Стоит этакая в
халатике. А сзади бульдожка зубы
скалит. Ну, отшвырнула я их и прошла
в комнату: мой
сидит — и вид, разумеется, ещё тот.
Посмотрела я на него, на такого, и
вышла.
— А потом?
— В ногах валялся! Говорил, что к
той ничего такого не было. Так —
минутное влечение
мужское. Эх, если б сейчас! А тогда
не могла. Ну, простить его не могла.
На развод
заставила подать. А Юрочкины
родители его ещё и в отношении
имущества судиться со
мной заставили. А судья по
гражданским делам — Чучуков, так на
меня тогда смотрел,
что они ему на второй день отвод
дали. Женщину наше дело вести
поставили. Теперь
Чучуков каждый вечер ко мне звонит.
— А Юрка?
— Полгода всё спокойно было:
квартиру разменяли, имущество
поделили. Вдруг узнаю,
что он на той жениться собрался, ну
я сразу — «куда надо». Привела я
«кого надо», да и
показала им, где у него иконки
хранились. Иконками Юрочка
баловался, чуешь?
Спекулировал, значит. Он,
глупенький, их даже и перепрятать
не догадался. Вот и
отправила я его на два года…. в
Америку. А судья Чучуков теперь ко
мне каждый вечер
звонит.
— Алла, ресницы текут — глаза
щипать будет, — перебивает её
Ольгрид.
Сильно хлопает
дверь. И — словно не известные ему,
бесчисленные женские голоса
кричат из темноты:
— Эта-та, даже и не навестила! Так
вот — я поеду! Пусть знает!