Леонид Колганов
СВЕТЛАЯ ОТМЕЛЬ ОЗЕРА
В некоторых случаях сохранены особенности авторской пунктуации
…Кровоточила
заново исковерканная пасть теперь
уже навсегда отгулявшей
разбойницы.
А старый ржавый крюк по-прежнему
торчал из оскаленной по-собачьи
щучьей пасти.
Своей неповторимой изогнутостью,
словно изломом судьбы, напоминая
отцу о былом. О
том бездонном, как «Марракотова
бездна», одном-единственном дне его
давней жизни,
растянувшемся затем на всё
дальнейшее существование. Уже без
неё. Опостылевшее
поэтому, как
замороженно-омертвелая треска из
заштатного магазина.
Ведь именно утром того самого дня,
когда отец впервые увидел эту
женщину, бьющаяся
сейчас в садке полупудовая щука,
будто какую-то, может самую важную
жизненную
жилу, умело перекусила его
тогдашнюю довоенную жилку.
И — тогда, — ещё новый — большой
щучий крюк ушёл как бы не на
двадцатиметровую
глубину, а блуждал, как блуждает по
кровеносной системе заржавелая
игла, и вышел
сегодня, спустя тридцать лет, той же
бесконечной безнадёжностью. Той же
тёмной
мучительной любовью. И такой же
нежно-мучительной ненавистью.
Тогда здесь было большое и чистое
озеро. И отец, будто и не прошло этих
постылых,
стылых, застывших и затвердевших,
словно мутная смола жизни, тридцати
лет, помнит,
как втроём: он, она и Ваганов,
вечером того проклятущего дня,
когда он впервые увидел
её, плескались на чистой отмели
этого, теперь уже почти не
существующего, озера.
С запоздавшей на тридцать лет
исполинской щукой, чудовищно и
нелепо – как ихтиазавр
в детском бассейне, или же борзая в
авоське — смотревшейся в его новом,
«интуристовском» садке, отец
медленно причаливал к топкому
болотистому берегу.
Накануне своей свадьбы сын получил
письмо от отца. Когда-то давно отец
купил домик в
«Сыром овраге».
Теперь он приглашал сына к себе.
Обещал снабдить особым, якобы
припасённым к
свадьбе, вином.
После развода с отцом мать, врач по
образованию, ушла из детской
поликлиники и
устроилась санитарным контролёрам
на городской мясокомбинат. Сильно
располнела.
Дышать стала тяжело, учащённо. И
приводила мужчин. Чаще самых
простых. А когда
приходил Витька Бросов, шофёр с
того же мясокомбината, молодой, уже
отсидевший, —
и низко, как конокрад, опустив
правую руку, двигался по комнате,
появлялась гитара.
Перекашивалось красивое Витькино
лицо. И — с каким-то нерусским
завываньем, он пел
про подрезанные смолоду крылья и
про идущий в Туруханские дали
эшелон. А
раскрасневшаяся мать дышала ещё
учащённей, и в её бесцветных, словно
выпитых
вурдулаками серой повседневности
глазах, плавала желтовато-грязная
крапь. И вся она,
всё более опускаясь и выдыхаясь,
напоминала проколотую
автомобильную шину...
По дороге в «Сырой овраг» сын думал,
что почти не огорчён: отец
отказался
присутствовать на свадьбе, и матери
будет спокойней.
Отец последнее время сильно берёг
здоровье, и после всех оконченных в
городе дел
мчался последней электричкой, лишь
бы провести ночь на примыкающей к
тёмному лесу
веранде. Невдалеке от «Гнилого
ворота».
Когда отец, ещё до войны, покупал
здесь домик, Гнилой ворот был
чистым и глубоким
озером. Теперь же вода здешнего
места приобрела новые свойства: в
ней долго, словно в
вечной мерзлоте, сохранялась
вымершая озёрная рыба. Да — прежняя
щука, будто желая
плюхнуться в чёрную береговую жижу,
весомо и стремительно билась у
поржавевшей
осоки. На днях, по рассказам
соседей, отец вытянул одну такую. С
собственным, он узнал
бы его из тысячи, по-особому
изогнутым «норвежцем».
Первоклассным когда-то крюком,
канувшим в Лету тридцать лет назад.
И то ли перекрестившись, то ли
сплюнув через
плечо, он, по словам тех же соседей,
привязал этот допотопный, ржавый —
как
незапамятный след крови на
тюремной стене, крюк — к новенькой
чешской леске.
Насадил свежего живца.
– Во, чудит. С дерьмом не
расстанется. — нехорошо усмехнулся
сын. — Сейчас отец
сидел на складном рыболовном
стульчике у веранды, и события
тридцатилетней давности,
словно кинолента — запечатлевшая
всю провинциальную
жизнерадостность и —
одновременно – затаённый, будто
пламя в рукаве или же воющая
лагерная вьюга за
пазухой — Великий страх
предвоенных лет — прокручивалась
перед ним:.
В тот вечер, когда он впервые увидел
её, она приехала к нему на дачу,
чтобы голенькой
искупаться в сумерках, прикатила
под вечер вместе с его сослуживцем,
тоже адвокатом и
тоже из бывших дворян, — смазливым
и очень предприимчивым в амурных
делах —
Вагановым. Судя по-всему, они уже
несколько лет были любовниками, да
и занимались
одним делом, только с разных сторон:
он служил адвокатом, — она —
прокурором.
И по-прежнему, словно зависший в
ночи Змей-Горыныч, над всеми ними
широко и
потаённо витал Великий страх конца
тридцатых годов. Она, по словам
Ваганова, была
выдвиженкой из простой рабочей
семьи, хотя и чувствовалось в ней
что-то остзейское,
или, скорей, англосакское. Ни дать
ни взять – рыжеволосая Елизавета
Английская, готовая
в любую минуту кокетливо
подмахнуть любой смертный
приговор. «За рыжую спесь
англичанок», — вспомнил он тогда
строчку Великого опального поэта.
Да, спеси ей было
не занимать, и сама должность её
считалась по тем временам — сучьей.
А глаза у неё
были шалые. А ступни узкие и
мучительные, словно режущие
мужское нутро. Явно не
пролетарские. А улыбка
неосознанно-порочная.
Будучи студентом-юристом, отец, ещё
до революции, изрядно начитался
писателя фон
Захер-Мазоха, и хорошо понимал,
почему его, сына расстрелянного
дворянина, сразу же,
как мотылька на пламя, — из самой
сокровенной душевной тьмы, – так
потянуло на
исходивший от неё кроваво-огненный
свет. «А, интересно — какая она в
постели? У
Ваганова, что ли спросить? Ему
видней», — ехидно подумал он,
подспудно желая
принизить — эту, уже любимую и уже
ненавистную — на всю оставшуюся
жизнь, –
женщину.
— Не дай Бог если что! Ночью:
хиханьки-хаханьки. Ну, и — всё
прочее. В общем, — до
утра спать не даст. А попадусь —
пощады не будет. Прокурор — одним
словом, — сказал
ему, когда они вдвоём плескались на
отмели (она как раз отошла
переодеться в кустики)
Ваганов и добавил, что её отца,
рабочего-печатника, кажется он был
прибалтом,
расстреляли в пятом году каратели.
— А вот и я, старые греховодники, —
прервал невесёлый рассказ Ваганова
её ночной и
такой же, как улыбка,
неосознанно-порочный смех.
Говорила она с лёгким западным
акцентом. Затем, вытянув длинные
красивые ноги, словно застыла в
шезлонге у самой
воды: чему-то — опять же —
неосознанно-порочно улыбаясь и,
кажется, забыв об их с
Вагановым существовании. А он,
решив слегка поразить её, достал
недавно извлечённую
из новенького, пахнущего свежей
землёй, погреба надавно купленной
дачи бутылку очень
дорогого коньяка, и с двумя
стаканами в руках, стиснув в зубах
штопор и при этом ещё
умудряясь держать под мышкой саму
бутылку, подкрался к царственному
шезлонгу.
– Ну, это вы можете мне только на
ноги вылить. — Она сощурила хищные
зеленоватые
глаза и насмешливо
поинтересовалась: откуда, мол,
такие возможности у состоящих на
государственной службе и весьма
скромно оплачиваемых адвокатов.
И — в ту же секунду к её шезлонгу
подскочил Ваганов. В руках у него
были две точно
такие же и уже откупоренные
бутылки. «Вот чёрт, привёз из
города», — зло подумал он.
Одну Ваганов тут же вылил на
покрывшуюся гусиной кожей
вытянутую ногу
прокурорши. Слегка покраснев, она
напомнила, что её отец был простым
типографским
рабочим и что ей не особо нравятся
такие барские замашки. И всё-таки,
как показалось
тогда отцу, — ей в глубине души это
ещё ой как нравилось!
— А вы – вы ещё здесь! Да выньте же
вы из зубов штопор, — сказала она
ему и, сделав
большой глоток из второй
вагановской бутылки, засмеялась,
как дореволюционная
кокотка.
И теперь отец, уже такой пожилой,
резко припомнив всё, спускается в
старый тёмный
погреб своей изрядно опустившейся,
словно сползающий с горы оползень,
дачи, — и —
тупо разглядывая одну-единственную
бутылку домашней вишнёвки, так же
тупо
повторяет про себя: «А зачем я
позвал сына сюда? Что я могу ему
сказать?»
Сейчас эта рыжая бестия на пенсии. А
во время войны по-прежнему работала
прокурором.
И отец знал, что именно она вела
дело его друга — психиатра
Мытникова, парализованная
мать которого была эвакуирована в
Свердловск, жила у чужих людей, а те
требовали
продовольственных карточек: за
десяток этих карточек Мытников дал
полное
освобождение от фронта какому-то
молодому прохиндею. Она
потребовала высшей меры.
И — ещё он знал — что невеста его
сына — родная дочь этой до сих пор
люто
ненавидимой и одновременно — люто
любимой женщины. Но — не от
Ваганова! Да —ха-
ха-ха – не от Ваганова! Чего-чего, а
вот это отец знал точно. Потому что
— спустя два
года после войны — и почти семь лет
после их первой и последней встречи
(в тот день
жена с трёхлетним сыном уехали на
дачу) – раздался резкий и
неожиданный звонок в
дверь: на пороге стояла она: «Ну, что
не ждал? Не ври! Все семь лет ждал.
Принимай
гостью. — И она уверенно
перешагнула порог, бросив, словно
шаль, через плечо: — Я
ведь знаю, что твои на даче. — А то,
что было потом, могло довести до
помешательства:
такого яростного, острого,
сладостно-мучительного
наслаждения он — ни до, ни после –
не испытывал ни с одной другой
женщиной.
— Слушай, почему ты такой? —
позёвывая, словно сытая
удовлетворённая львица,
спросила она, когда наступило
мёртвое и промозглое утро. — Мне
было так хорошо, даже
очень хорошо с тобой. Но всё-таки ты
какой-то не такой. Чужой ты. И я тебе
чужая.
Почему?
— Ну, уж видно не только из-за
Мытникова. И не из-за того, что перед
войной ты ещё
спала сВагановым.
— Я знала, что именно ты попрекнёшь
меня и тем, и этим.
— А что же ты хотела услышать?
— Послушай, недавно я была в
психиатрической клинике по делу
растратчика, который
симулировал шизофрению. Так вот —
мне почему-то вспоминается,
буквально стоит
перед моими глазами асфальтовый
круг во дворе этой клиники: сильно
запыхавшись, по
нему смешными зигзагами бегало
какое-то странное существо и
безостановочно
выкрикивало: «Евреи и масоны
засадили меня в сумасшедший дом —
но фюрер меня
освободит!» — когда я пытаюсь
воссоздать в памяти облик этого
существа, у меня ничего
не выходит. Временами видится
старуха с воспалённо-слезящимися
глазами. Временами
какой-то ущербный на вид мальчик.
— Перестань фантазировать. Скорее
всего, это какой-нибудь
свихнувшийся власовец или
бандеровец. В своё время его не
поставили к стенке — вот и
приходится содержать за
казённый счёт. Люди мягчают.
— Но ведь после войны прошло два
года. Только представлю, как «Оно»
бегает…
— Пройдёт и двадцать, и тридцать
лет, — а «Оно» всё ещё будет бегать
по этому
пресловутому и неразмыкаемому
кругу. Ведь сказано — «мёртвый
давит живых».
— Но мы-то с тобой живые. Особенно
после такой весёлой ночки. Но
неужели между
нами всегда будет стоять что-то, не
понятное мне и оттого
непреодолимое? Я так устаю на
работе. Так хочется быть — просто
женщиной! А с тобой? То — что было
между нами?
Это что-то ужасное! Так — не любят
друг друга люди, хотя – и было так
здорово. А, вот
только теперь я поняла, чего мне не
хватало в этой нашей ночи. В ней
было всё — кроме
нежности!
— А что ты предлагаешь?
— Просто — я уйду от тебя. Не сразу
— но уйду. Хотя толком и не
приходила. Уж прости
одержавшую победу хамку. Здорово мы
вас подмяли. И надолго. Ваганов это
хорошо
помнил.
— Представляю, как он трепетал,
даже когда ты была под ним.
— Ну, ладно, милый. Все вы оказались
под нами. И не будем говорить
гадости. Лучше
скажи — о чём ты сейчас думаешь?
— Я почему-то вспоминаю один очень
отдалённый день, вернее – утро. В то
сырое
мартовское утро кругом было много
почернелого снега, и хотелось его
нюхать и вдыхать,
словно видишь в последний раз. Да
— так оно и было. Ведь это чернел
последний снег
российской Империи. Пригибаясь,
солдаты буквально проволокли меня,
раненного в
первый раз двадцатилетнего
подпоручика, по этому снегу мимо
австрияков. Прекратив
стрельбу, те глазели из своего
окопа с каким-то выжидающим, почти
женским,
любопытством и почему-то не стали
меня добивать. А — на одной из
захолустных
станций уездной России рыжеватый, с
грустными ласковыми глазами тихого
алкоголика,
— царь — отрекался от престола. А
— дышавший на него солдатским
перегаром друг и
собутыльник адмирал Нилов весело
повторял:
— Всё. Все будем на фонарях висеть.
У нас такая революция начинается,
какая ни одним
французам не снилась!
И его жизнерадостный смех
висельника, будто восторг
несущегося в неизвестность
конского табуна, сотрясал
застрявший на станции «Дно»
царский поезд. Да, именно на
станции с таким названием царь
Николай отрёкся от престола….. Все
мы были
жизнерадостными висельниками…..
Так вот, я часто думаю, почему
австрияки не стали
меня тогда добивать? Впрочем, к тому
времени большевики уже полностью
развалили
фронт, и повсюду шли стихийные
братания с противником.
— Ну, ну — говори дальше. Ведь
знаешь, что всё равно не посажу. А
кого другого — уж
точно слопала б. Хотя не понимаю,
для чего ты мне всё это
рассказываешь? Я ведь и так,
по долгу службы, всю твою
подноготную знаю. Боже, о чём мы
говорим в постели!
— Можно мне —хоть раз в жизни –
выговориться? Ведь не только
женщины до или после
этого исповедываться любят.
— Ну я тебе, положим, не
лиса-исповедница. Хотя и рыжая. И —
не прокурор-медведь, по
крайней мере – в данный момент.
— Не перебивай! Так вот, тогда на
операционном столе в госпитале, в
марте
семнадцатого, да и после, я
постоянно шептал: Любимая, я ранен
был в бою. Решается
судьба Руси — и нас с тобою! — Сам
не знаю, чьи это слова? Но — хоть
убей! Только я
вспоминал их, так передо мной —тут
же твоё лицо вставало. А ведь до
встречи с тобой —
почти два десятка лет оставалось. Я
и не знал тогда о тебе ничего. А лицо
твоё уже почти
видел. Как в стихотворении одном.
Хочешь, прочту? Слушай:
Меня мечта влекла
живая,
В застенке — средь ночей глухих,
Тебя ещё не называя,
Не открывая черт твоих.
Три счастья в эти злые годы
Сияли мне из темноты.
То счастье первое — свобода,
Второе — хлеб! И третье — ты!*
— Вот это любовь!
— печально вздохнула она. — Ну, иди
ко мне, глупенький. — …Ты, правда,
думала обо мне все эти годы? —
спросил он немного погодя.
— Да, и мне кажется, что всё ещё
уладится. Мы ещё свидимся. Не знаю,
где. Не знаю,
когда. Но свидимся. Это я уже чисто
по-бабьи чувствую. Я для тебя — как
Ведьмино
кольцо. Знаешь, в народе примета
такая есть. Ведьмино кольцо — это
поляна такая
круглая. А вокруг неё — целые
заросли — грибов колдовских. И
корнями своими они всё
кругом душат. Вот и любовь моя так
тебя всю оставшуюся жизнь душить
будет. Потому
что не та баба для мужика страшна,
что за одно место держит. А та —
что за саму душу
ухватила. А вот ребёночка — только
от тебя хочу иметь. Хотя всю эту
ночь мы не столько
любили друг друга, сколько вели
какую-то долгую, изнурительную
борьбу. А ещё на одну
такую не хватит ни тебя, ни меня.
Ведь нам обоим уже далеко за сорок.
И не бросишь же
ты из-за меня семью. Но я ещё
заставлю тебя убежать — на ночь
глядя — из твоего
уютного гнёздышка! В какую б
мышиную щель или кротовую норку ты
б от меня не
зарылся!
После этого они встречались тайком
ещё несколько месяцев. Затем, по её
настоянию, всё
резко прекратилось. Больше в его
жизни она не появлялась. А он —
развёлся с женой и
почти безвылазно жил в «Сыром
овраге».
Вскоре он узнал, что у неё родилась
девочка. Поздний, даже — очень
поздний –ребёнок.
О, он хорошо знал — от кого у неё эта
девочка…
О, я знаю — чья дочь — невеста
моего сына! — с невыносимой мукой
вздрогнул отец. И
— рванулся — как та, сызнова
заходившая на крюке его памяти —
полупудовая щука. И
— так же, как она, бившаяся на
тёмных водных кругах без единого
стона, пока
вымотанная им вконец, сама не вошла
в подведённый под неё подсак, – он
— будто
обессиленный крот, вылез из своего
старого тёмного погреба. И словно
вся немая боль —
всех вместе взятых подранков —
гнала его из дома во тьму, — почти
побежал мимо
лежащих вдоль рельсов сырых
оврагов. «Мы идём по Уругваю,
Ночь — хоть выколи глаза,
Слышны крики — раздевают!..» —
неслось из низины. В одном из
оврагов пили водку молодые туристы.
Приехав полчаса спустя и найдя дачу
пустой, его взрослый сын ринулся в
погреб. Там он
не нашёл никакого вина и только
пнул ногой какую-то заплесневелую
бутылку домашней
вишнёвки. И, в ярости раскидав
отцовские рыболовные снасти,
помчался обратно на
станцию, лишь бы поспеть к
последней московской электричке.
Но позже, стоя в слабо освещённом
тамбуре, отходя от тёмной и слепой
– словно
затаённый в сапоге нож – злости и
уже спокойно вглядываясь в
прохладную, пахнущую
железом темень, он с ужасом
вспомнил, что мать его невесты
знала отца ещё до войны…
Возможно, была с ним близка.
И — тут он понял всё…
Примечания:
• *Стихотворение Бориса Муратова.